Ночь тянулась бесконечно. Неподвижность была мучительна. Настеньку снова стало клонить ко сну, и она вновь прибегла к своему способу — достала из кармашка булавку.
Она всё-таки задремала и вздрогнула от сонного испуга: показалось, танкист не дышит. Резко пригнулась к его губам, почувствовала теплоту на щеке и стук своего сердца.
— Ну что же это? — не удержалась она, оторвавшись от больного и подходя к Галине Михайловне.
— Ждать немного осталось. Комбат привезет госпиталь.
ППГ прибыл неожиданно. Появились новые люди, новые лица. Тени заметались по палатке. Настенька уже не пугалась их.
Она как-то вдруг обессилела, от всего отупела. Ни о чем не думала. Одна мысль держалась в переутомленном сознании: «Не допустила. Он дышит».
Настенька вышла на свежий воздух, несколько раз глубоко вздохнула и, прижавшись к сосне, беззвучно заплакала.
Штукина подташнивало. Проклятый эфир пробирался в каждую клеточку, в каждую альвеолу и делал свое недоброе дело. Штукин ощущал его, и ненавидел, и ничего не мог противопоставить ему. Нужно было еще и скрывать свое состояние от товарищей, от ведущего хирурга, от операционной сестры Виктории и, конечно же, от раненых. Всем показалась бы дикой его слабость. «Что за чепуха! Хирургу дурно от эфира. Какой же он тогда хирург?» Штукин уже давно заметил, что коллеги, особенно молодые, даже гордятся небрежением к крови, боли, запахам, ужасному виду искромсанных войною людей: это, мол, ерунда, видели и пострашнее. Он поначалу внутренне протестовал против такого отношения. Но теперь понял, что это своеобразный защитный рефлекс, что без этого в его профессии нельзя. Он не помнит, кто из великих, кажется, Бильрот, сказал: «Врач умирает с каждым больным». Вероятно, это так, но только не для войны, только не для этого страшною и неизбежного конвейера, у которого находится хирург и по которому бесконечным потоком тянутся исковерканные человеческие тела. Здесь притупляются чувства, эмоции, ощущения, изгоняется сострадание, точнее сказать, оно обретает иную форму. Для хирурга сострадать — значит сделать все, чтобы человек выжил, поправился, снова встал в строй. А война работает. А время подгоняет. А другие ждут. Значит, быстро и точно, без сантиментов и сопереживаний. Это твоя работа. В этом твоя работа.
Странно, что и раненые видят в нем врача, хирурга, ангела-спасителя, бога, кого угодно, но не человека. Так и относятся: спаси, помоги, сделай. Что ты глаза закрыл? Куда ты ушел? Зачем ты пьешь и ешь на ходу? Ты же у конвейера. Тебя же ждут. Ты хирург или кто? Теперь Штукин понял, что и это отношение раненых тоже защитный рефлекс. В самом полном и точном смысле — защитный. Чем быстрее прооперируют — тем больше шансов на спасение. Чем раньше эвакуируют — тем выше процент выздоровления. Чем вернее сделают операцию — тем скорее встанешь на ноги.
Конвейер требовал, вопил, грозился, крыл матом. Шли пневмотораксы, животы, черепа, ампутации. Для ведущего они перестали быть ранеными людьми, а лишь операциями по поводу... Необходимой работой для рук. И в зависимости от характера этой работы руки делали соответствующие движения — резали, зажимали, пилили, шили.
Штукин же мучительно стеснялся этих людей, стыдился своей слабости. Ему было муторно, а им больно. Он был усталым и измотанным и работой, и главным образом борьбой со своей слабостью, а они беспомощны. Они не замечали, да и не хотели замечать, его состояния. Они видели в нем лишь того, кто один мог избавить их от боли, от слабости, от угрозы смерти. Прошедшие через огонь боя, они имели право на внимание и заботу, на работу для них до изнеможения. Это их усилиями наши войска шли вперёд. Это их телами и кровью покрывалась дорога освобождения. Так разве после всего этого они не заслужили самого элементарного права — права на жизнь, на спасение?
Штукин крепился. Штукин прилагал огромные усилия, чтобы скрыть от них свою слабость: при случае выходил на свежий воздух, пил горячий чай и однажды, по совету комбата, глотнул спирт из его фляжки. Не помогало. Хорошо еще, что он был в маске и раненые не видели его лица, а капельки пота на лбу были так естественны для работающего человека. Товарищам было не до него, они сами валились от усталости.
«А раненым труднее, а раненым труднее, — внушал себе Штукин. — Я должен потерпеть. Я должен сдержаться. Еще одного вот этого, закопченного, с пневмотораксом».
Конвейер не думал снижать скорости. Он продолжал тянуть к ним на столы изуродованные, молящие о помощи, стонущие, изрыгающие ругань или притихшие, обессиленные, обескровленные тела.
Читать дальше