Я предложил ребятам задавать мне вопросы. Маленькая девчушка, которая отличной учебой и примерным поведением завоевала право сидеть за партой Героя, подняла руку: «Как учился Борис Иванович?» Как учился Борька? Я посмотрел в окно и увидел пожарную лестницу, по которой я забирался, чтобы бросить ему шпаргалку на экзамене по математике: задачку во дворе ему решал математически одаренный приятель из параллельного класса, а я занимался доставкой. «Борис Иванович учился на «отлично», — твердо ответил я. — Только на «отлично»! Девочке, родившейся через столько лет после войны — через столько лет! — трудно будет понять, что отличник учебы и герой войны — это понятия, не находящиеся в необходимом сопряжении. В том-то и проявилась народная сила, что в СССР, как пелось в популярной и социально-психологически обоснованной довоенной песне: «Когда страна прикажет быть героем, у нас героем становится любой». Любой! Без оглядки на дневники, табели, записи в классных журналах и вызовы удрученных родителей на расправу к директору школы. «А как себя пел Борис Иванович на уроках?» — не унималась та же искательница исторической истины, поглаживая никелированную табличку на парте с именем моего друга. «Он был дисциплинирован и организован. Берите с него пример, ребята!» — не менее твердо ответил я. Вот так-то! Хотите — казните, хотите — милуйте!
После разговора с Эриком Александровичем я выхожу от него в институтский коридор и вижу, как к экспериментальной кабине приближается еще один испытуемый — на этот раз «очкарик». Интересно, какие качества личности обнаружатся у этого парня, который показался мне похожим на студента времен моей предвоенной юности?
14 МАРТА 1945 ГОДА
Смертный час
Держась самого края дороги, почти сползая гусеницей в кювет, захламленный изувеченными остатками немецкой колонны, «тридцатьчетверка» медленно и осторожно двигалась по тому самому шоссе, по которому несколько часов назад она пронеслась, как большой камень, сорвавшийся с обрыва.
Теперь она двигалась в обратном направлении, навстречу плотному потоку войск, хлынувших в прорыв. Казалось, не было ни малейшей возможности противостоять этому потоку. В нем сразу остановилась бы, захлебнулась, утонула любая машина, в том числе, конечно, и санитарная. Но танк, рыча, пробивал себе путь, заставляя войска сторониться его, сжиматься, пропускать вперед.
Иван Ларкин заранее, по опыту, знал, что так именно и будет.
Поэтому он, несмотря на всю свою нелюбовь к нарушениям дисциплины, немного подумав, ослушался приказа комбата Коломытова, который запретил ему везти раненого в тыл на танке без разрешения командира бригады. Того в штабе не оказалось, ждать его не было времени, и Ларкин сам принял решение, диктуемое обстановкой. Он знал, что его могут обвинить в том, что он самовольно увел с позиций боевую машину, готов был, вернувшись, принять за это наказание, но на душе у него было спокойно, он был доволен тем, что сделал для друга все, что мог, и сделал все как надо. Раненый друг лежал на теплой броне над двигателем, на нем было чистое белье, завернутый, как ребенок, в брезент, он был защищен от холода и ветра, машина была вымыта, очищена от грязи, пятен и комков, налипших на нее за день.
А главное, выполняя указание военврача, они везли раненого к медсанбату.
Правда, они ехали уже больше часа, начало быстро темнеть, а госпиталя они еще не встретили ни одного. Ларкин иногда останавливал машину и спрашивал встречных офицеров о медсанбате, но никто ничего не знал, и создавалось впечатление, что за последние три дня чуть ли не весь фронт пришел в движение, снялся с места, сел на колеса вместе со своими тыловыми и медицинскими службами. Тут ничего нельзя было поделать, и Ларкин, высунувшись по пояс из люка, следил только за тем, чтобы машина нигде не застряла, не остановилась, а неуклонно пробиралась вперед.
Иногда он поворачивался, наклонялся вниз и внимательно смотрел на бледное, ставшее тонким и восковым лицо Андриевского, который лежал возле самой башни. Тот теперь почти все время дремал, иногда тихо постанывал, но дыхание у него было спокойное, ровное, и поскольку в головах у раненого Ларкин посадил Карасева, в ногах — Султанова, то считал, что особых оснований для беспокойства нет.
Карасев и Султанов сидели на сетках двигателя, и снизу в них била струя теплого воздуха, которая обогревала их. Они тоже не видели причин для беспокойства, потому что уже привыкли к тому, что их командир ранен, а беспокоиться слишком долго о том, что стало привычным, не свойственно человеку, если он ничего не может в этом изменить. В начале пути, как только Андриевский задремывал, Карасев то и дело обеспокоенно склонялся к самому его рту, звал Ларкина, кричал на Султанова, чтобы тот сидел тихо и не наваливался на командира. Но, видя, что командиру не становится хуже, что он все время спит, Карасев постепенно успокоился, завел с Султановым разговор, сначала обо всяких ранениях и болезнях, а потом незаметно перешел и на другие темы.
Читать дальше