За заводскими воротами толпа рабочих быстро редеет, разламывается на куски возле трамвайных и автобусных остановок, растекается тонкими ручьями по ближайшим улицам. Я предлагаю Карасеву поехать в город, пообедать в ресторане и там поговорить о Борисе Андриевском.
— Такое дело не пойдет, — говорит Карасев без колебаний. — Жена моя Долли Зарайская сегодня как раз выходная. Сейчас она нам такой обед построит — никакого ресторана не надо. Только зайдем в магазин — захвачу чего положено. Ты сам-то воевал? Тогда все! Значит, знаешь порядок в танковых войсках. Заскочим в магазин по-быстрому. А то жена моя Долли Зарайская не любит, чтобы я домой опаздывал…
— Я к вам на квартиру заходил, — говорю я осторожно. — Соседка сказала, никого у вас дома нет…
— Машка, что ли? Чего еще она плела про жену мою Долли Зарайскую? Я эту Машку с детства знаю. Девка она свойская. Только ты к бабам никогда не прислушивайся, — убежденно советует мне Карасев, — Нету у них ни в чем настоящего понятия. У них какое главное обсуждение? Исключительно про любовь. Гагачут про это день и ночь. Спецы вроде по этому делу. А в этом деле — тоже без понятия. Они как любовь понимают? Чтобы, значит, ее саму беззаветно мужик любил. Это по-ихнему — любовь. А самой беззаветность иметь — такое понятие для них неподходящее. Нет, ты к бабам никогда не прислушивайся. Свое гни!
Мы заходим в магазин, берем бутылку и отправляемся не спеша, прогулочно, на тихую короткую улицу, похожую на липовую аллею.
Проходная комната у Карасевых, судя по всему, служит столовой и комнатой для детей одновременно. За квадратной голландкой стоит на низких «козликах» панцирная кроватная сетка с матрасовкой, под коричневым «обивочным» покрывалом, на котором у стены лежат подушки в коричневых же диванных чехлах: наверное, молодое поколение, следуя моде, потребовало у родителей заменить кровать этим подобием тахты. Возле большого, трехстворчатою окна, загороженного снаружи липовой листвой, притулился старенький однотумбовый письменный стол, на черном, потертом дерматине которого расположилась круглая белая «непроливайка». Угол комнаты занимает громоздкое, неуклюжее кресло-кровать, покрытое красной ковровой дорожкой. Возле него светлый учрежденческий книжный шкаф: нижние полки закрыты дверцами, на верхних, за раздвижными стеклами, видны потрепанные школьные учебники. Посередине комнаты, под трехрожковой люстрой, расположился огромный овальный полированный стол, в центре его на вязаной салфетке установлена вазочка с цветами…
Мы стоим возле этого роскошного стола, Виктор вертит в руках бутылку и спрашивает меня:
— Вы как? Что-то стали ноги зябнуть? Горит душа? Или согласен ждать? Скоро Долька Зарайская, жена моя, придет, закуску нам подаст. И сама она принять немного не откажется… Будем ждать?
Он поворачивается и идет с бутылкой к входной двери, возле которой стоит холодильник, — как обычно в коммунальных квартирах, этот кухонный агрегат держат в комнате. Ставя в него бутылку, Виктор говорит:
— Еще когда «красной головкой» торговали — помните с сургучовой пробкой бутылки были? — я такие стихи сочинил:
А теперь мы скажем: «Пить не будем!»
И об водке чтоб не вспоминать,
Договор заключим и поставим
С пробки сургучовую печать…
Он возвращается к столу, мы садимся, и он задумчиво говорит:
— Что про Борьку можно рассказать? Правильный был командир. Мужик — на великий палец. Натуральный, природный вояка, конечно. Имел он этот талант. Ну чего еще про него сказать? Видишь, какое дело: зря ты ко мне приехал. Раньше бы я тебе, чего хошь наплел — и чего было, и чего не было. А теперь я, что ли сказать, ориентир маленько потерял.
— Это как же — ориентир потерял? — удивляюсь я.
— Не знаю, про что рассказывать. Какую оценку чему давать. Вот Борька. Умный он был или дурак? Неизвестно мне. Как смотреть. Конечно, на фронте имел Борька от всех уважение. Стало быть, умный был. В чем умный? Воевал как надо. И с людьми как надо. А как надо? Попросту. В открытую. Чужих бей. Своему последние портки отдай. Друга не продавай. И чтоб все справедливо. Это у нас главное было дело — чтоб все справедливо. А кто этого мнения не понимал, мы даже удивлялись, как такой дуролом может на свете жить. Плохо такому с нами было, — стало быть, он дурак, раз плохо живет, а как надо жить — не умеет.
— Ну и что? — спрашиваю я, не понимая еще, к чему он клонит.
— А то, что теперь я так размышляю: может, этот самый дуролом, с которым я бы в сортире рядом не сел, может, это он и есть умный? Война же — чего уж хуже! На холоду. Без жратвы. Товарища схоронишь через два дня на третий. Сам в железке заживо горишь. Так не дурость ли так понимать, что не было у меня жизни легче, чем тогда? А ведь легкая была жизнь. Простая. Без подвоха. На человека потому что надеешься. Пацаны, конечно, мы были. Без жены. Без детей. В таком положении человеком быть не трудно. Тут душой одной живешь, чтобы ей сладко было. А как бы Борька с таким глупым понятием в гражданке жил — наука на это дает четкий ответ: неизвестно…
Читать дальше