Знай про ту молву немцы, — может, остереглись бы ехать на званый ужин в Калиновку через Лысую гору…
Как услышала Марийка дорогое, родное имя, — от ног до макушки натянулась тонкая больная струна. Стучало в виски: Яков Иванович там, в глиннике, в страшной ночной тьме, один… И, оказывается, всю долгую зиму он был рядом, в лесу, в партизанах, и от этой мысли ей стало еще жальче дядю Яшу. Но жалость не убила в ней волю, смятенный разум искал единственную возможность спасти дядю Яшу, и она понимала, что теперь нельзя терять ни минуты.
Она перерезала улицу, побежала вдоль канавы, под панским садом — там собак нет, можно пройти «без огласки», а в случае чего — в канаве притаиться. За садом, на отшибе — затерянная в темноте завалюшка Ступаковой бабки, только вблизи увидела: в окошке ходит мутный желтый свет, пересекаемый быстрой тенью. Все село во тьме, а тут свет и движение… Перескочила тын, прильнула рядом с раскрытым окошком, заглянуть мочи нет. Говорил Кабук («Вернулся!»), потрясение комкая фразы:
— Подлетаем к Лысой горе. Там все и было. Кончилось все. Один этот крутится, как лунатик, на дороге. Сколько — не считал — лежат дровами. Дровами лежат. Этих партизан, паразитов, след простыл, возок, коней угнали. — Застонал как ужаленный: — Немцы же не слезут с села! За село боюсь! Сами в петлю просимся!
— Хоп… И не шуметь. — Голос в самое ухо, тупой, как обух, тяжелая рука, сдавившая запястье, гнилая сивушная вонь. Вгляделась — похолодела: полицай Трофим. — Э, э, Тулешева гостюшка… Пойдем в хату, побалакаем…
— Что еще там?! — услышал Кабук. — Кто там? Ты, Трофим?
— Иди, иди, стерва, — сдавленно шипел Трофим.
Вошла, споткнувшись о порог, вся в свету, как совенок выпал из гнезда… Прошитые страхом глаза Савелия Захаровича — за нее, Марийку, за то, что погнало в темень и риск… Ошеломленно онемевшие зрачки Кабука… На ослоне — навзничь, измято, изломанно, немец: френч расстегнут, слепит разорванный тельник, запятнанный, как промокашка; плоская пилотка отвалилась от спутанных влажных волос. Прошло в Марийке, словно отдельно от нее: кровь-то пахнет одинаково…
— Что тебе? Что? — навис Кабук искаженным, испитым лицом, вздрагивающими вислыми усами. — Что? Что?
— Вижу, она сквозь тын, стерва… — топчется сзади Трофим, дыша сивухой.
И снова — большие, обреченно ждущие глаза Савелия Захаровича… Лекаря, Савелия Захаровича… Лекаря…
— Да! У тетки Мелашки Петрусь помирает! — заголосила Марийка, неожиданно и так же отстраненно от себя, но уже веря в спасительно пришедшую связность и от этого заливаясь слезами. — Тетя Дуня сказала, до утра преставится! Уж и причастили! Тетка Мелашка косы на себе рвет! Савелий Захарович!
— Тьфу ммать ввашу… Франько!
— Тут я! — вынырнул откуда-то столбик в шапке, встал перед Кабуком.
— Что там, у этой…
— Должно, зараза какая! Младшенький, тово, на ладан дышит.
— За-рра-за? — в другом, понятном Марийке смысле проговорил Кабук.
— Наше дело сторона, — юркнул куда-то Франько.
— Треснуть из винтаря, чтоб и духу не было, — пыхало сзади сивухой.
…Ласкающие сквозь влажный наплыв глаза Савелия Захаровича.
— Ну, с заразой мы еще разберемся, — тихо пообещал Кабук. — Разберемся. Скажи Денису с Мелашкой: разберремся!
Немец заворочался, замотал головой, водя по потолку мутными белками.
Трофим выставлял Марийку из двери.
— Треснуть, щоб черепок брызнул, мотаешься по ночам, стерва…
На улице просто и естественно пришло то, чего она искала мятущимся рассудком: «К Миколе. За лошадью».
…Раненого увозили Микола с Денисом: у Дениса нашлась старая повозка, у Миколы были немецкие лошади в ночном. Поехали огородами, под селом, по мягкой, глушащей звуки луговине, — держали на Лысую гору, чтобы взять раненого комиссара Зелинского. Торопились: далеко на шоссе сновали фары, ища что-то, прыскали, дрожа и зависая, ракеты…
Марийка спала и не спала. Тетя Дуня всю ночь охала, вспоминая матерь-богородицу. Потом хата наполнилась холодным рассветным сумраком, и в этом сумраке возникли голоса — Артема и Дениса. И только тогда Марийку как накрыло что-то, и она увидела сон: солнце поднимается над глинником, оставляя над землей зыбкое золотое сеево, и к нему на длинных колеблющихся стеблях тянутся маки, красные, как кровь.
А пришло время торф копать…
Раньше-то это был праздник в Сыровцах, как сенокос, как сбор налившейся черным соком вишни или копка картофеля — посуху, в тихую осеннюю прохладу… Так и торф — хоть и малая, а тоже страда; хорошо, когда полны закрома, и хорошо, когда топка на всю долгую зиму. Разве то не праздник!
Читать дальше