Лина стояла на валуне. Черные ее трусишки выгорели до белизны. Когда-то сиреневая майка превратилась в светло-серую. Смуглое тело Лины, побывав под горячим ветром, что приходит из-за моря, с Каракумов, сделалось совсем черным, только зубы да белки глаз посвечивали синеватой белизной. Ступни ног потрескались, ночью саднили, не давая уснуть.
На Линином указательном пальце была намотана леска из суровой нитки, на леске — грузило, оно сделано из крупного ржавого гвоздя, согнутого в кольцо. На самом конце лески подвязан крючок с наживкой: рачок, тюлька, муха — все равно что. В камнях обитали серо-желтые бычки, крупноголовые, широкожабрые, ловить их было совсем просто: опустишь леску, нащупаешь грузилом дно и ждешь: если подойдет бычок, он без хитростей и осторожностей заглотнет наживку вместе с крючком, дернет так, что почувствуешь пальцем (потому и поплавок не нужен). Выбираешь леску обеими руками, сдавишь бычку пасть, освободишь крючок, посадишь рыбку на кукан, а на крючок — новую наживку.
Когда солнце касалось нижней кромкой острия скалы, рыбалка кончалась. Леска наматывалась на палочку-коротышку, крючок вонзался жальцем в палочку; перекинув кукан с уловом через плечо, она шла домой. Мать встречала радостно: «Помощница моя!..» В большом горшке разводила рассол, сваливала туда рыбу. Когда подходило время, нанизывала бычков на шнур, протягивала его от забора до сухой акации, на самом пекучем месте. Солнце высушивало бычков до хруста, они рассыпались и таяли во рту, как сдобные сухари, причем их можно было есть с головками и плавниками, ничего не выбрасывая.
Война гремела за горами, ее дыхание приносил почтальон в пакетах и конвертах, в повестках и телеграммах. Москва казалась невероятно далекой, где-то на самом краю света. Лина вспоминала отца. Когда-то по вечерам встречала его у каменной подворотни дома, что на улице Разина. Он поднимал ее высоко, сажал на плечи. Визжа от радости, она вплывала в высокие двери большой коммунальной квартиры. Школа была рядом, перебежишь, бывало, через трамвайные пути — и в классе. Здесь в школу приходилось ездить за двадцать пять километров. Рано утром к поселку подкатывала старая трехтонка, подавала картавые сигналы.
Детишки, обвязанные материнскими платками, косолапя, торопились к ее высоким бортам. С теми, кто постарше, Лина вместо школы ходила на кукурузные или виноградные плантации, собирала урожай, грузила на подводы початки либо ящики с виноградными кистями. Уставала до ломоты в костях, но мирилась с этим потому, что можно было пожевать печенной на костре кукурузы или полакомиться виноградом. А вот когда попозже перевели на хлопок, то стало нестерпимо трудно. Ей временами казалось, что никогда уже не разогнет свою онемевшую спину, что ее застывшие отекшие скрюченные пальцы навсегда останутся неподвижными. Но больше всего боялась похоронки, ждала, обмирая сердцем, что вот-вот в комнату постучится почтальонша...
С тех пор какая-то тихая печаль навсегда поселилась в ее больших темных глазах. Она пугала Михайла и в то же время властно притягивала.
Станислав Шушин как-то говорил Михайлу о Лине: — Дорогой мой, что ты нашел в ней? Допустим, миловидное лицо, стать. Допустим, «карие очи, черные брови», как ты поешь в своей песне, но этого же мало для нашего брата, нам подавай что-то «духовное». Чем она тебя взворошила?
Ходил после этого Михайло как неприкаянный и чувствовал, что слова Стаса еще больше его «взворошили». Злился на друга, спорил с ним мысленно, доказывал, что в любимом человеке не выискивают количество зла и добра, не кидают их на весы. Как когда-то о Доре, так теперь думал о Лине, — думал, что знает ее от сотворения мира. Иногда сомневался: можно ли дважды пережить подобное? И тут же старался сам себя уверить, что можно. Вернее, он принимал чувство к Лине как продолжение того, что было когда-то раньше и было прервано войной. Он не изменил своей любви, нет, любовь его осталась прежней, единственной, неизменной. Он не расплескал ее, не растратил, она не стала меньше, не стала строже, не сделалась ни горше, ни добрее, осталась первозданной — той, единожды пришедшей к нему, властно постучавшей в его сердце. Он верил: его любовь в нем самом, а не где-то вне, она всегда с ним. Дора, уйдя от него, не унесла ее с собой, Лина не новая любовь, Лина — это то, что было в нем заложено с самого его рождения, она находилась где-то далеко от него, но он знал, ране или поздно придет.
Читать дальше