Когда Скворцов уезжал из расположения, Василек, пасмурный, встревоженный, отирался возле него, бросал прощальные, исподлобья взгляды, шел рядом со стременем. Встречая, растягивал рот до ушей, улыбался, как светился, не выпускал, тряс руку Скворцова, ни на шаг не отходил, пока необходимость не заставляла сказать ему: «Иди, Василек, занимайся своим делом, мне надо поработать, люди ждут». И он косился на этих людей, отрывавших от него Скворцова. А в землянке его отрывал Емельянов, со своим чистописанием, но тут он не косился; корпел над тетрадкой, посматривал на Емельянова, на Скворцова и радовался, перехватывая взгляд Скворцова. Новожилов ворчал себе под нос: «Детский сад в партизанском отряде», — в шутку ли, всерьез. Федорук тоже что-то бурчал насчет детского сада, однако одаривал Василя сверхнормативным харчем. Захаживал в землянку и Лобода, без слов, неуклюже совал мальчику съестное и, не слушая ничего в ответ, выходил наверх, хлопал дверью.
Скворцов ценил эти нечастые свободные минуты: в землянке он с Емельяновым, в землянке Василь, можно в любой миг глянуть на парня. Парень как парень. Семи лет от роду. Худючий, косичка на цыплячьей шее, юркий, спрашивает: почему да отчего? И аккуратист не по возрасту: без напоминаний умывается, чистит обувь, возложил на себя бремя — подметать землянку, веник связал из березовых прутьев. Туго подпоясан. Шапка чуть набекрень, и на ней — красная матерчатая полоска. Партизан. Ему бы играться, а он уже сирота, а он уже в отряде. Ведь ежели попадет к немцам или полицаям — не сдобровать. Когда Василь выводит буквы-каракули, слушает, что ему читают, или задает вопросы, на лбу у него прорисовывается, как прорубается, глубокая поперечная морщина, и Скворцову кажется: эта морщина-поперечина — словно русло реки, полноводно несущей скорбь и горечь, испытанных и испытываемых сейчас ребенком. Грешно забывать об этом. А бывало, война замотает — и забудешь. Потом она же и напомнит: ребенок перед тобой. Которого обездолили.
Полевые жандармы, науськанные националистами, ворвались в хату, из автомата расстреляли батьку, объяснили матери: колхозный бригадир, активист большевистский, опасен для Германии, поэтому ликвидировали. Националист старательно все переводил обмершей от ужаса, плохо что понимавшей матери. А батька уронил пробитую голову на стол. Неделю спустя уже сами националисты, без жандармов, вывели из хаты по-дорожному одетую мать, с узелком, она крикнула Василю: «Прощай, сынку!» — ее поволокли по двору. Сгинула маты: то ли в концлагерь угнали, то ли на работу в Германию, а тетка говорила, что ее расстреляли, как отца, и закопали во рву, за огородом, — русские рыли их против немецких танков, а теперь пригодились немцам, готовые могилы, копать не надо. И Василю, дармоеду, красному выкормышу и змеенышу, туда же дорога. А потом он бежал по шляху, спотыкаясь и падая, хватаясь за задок подводы, и Эдуард Новожилов не расцепил его пальцев, привез его в отряд. Предвидевший за это взбучку от командира отряда, Эдуард Новожилов не получил ее. Так чего же он нынче ворчит: «Развели детский сад?» По-видимому, ворчание шутливое, не может быть, чтоб всерьез. А Василь — слабость Скворцова, он признает. И оттаивает, когда слышит от мальца, что он заместо батьки. Он и сам мог бы назвать Василя сыном, да не решается как-то. Усыновить бы мог, если на то пошло.
С Лидой, считаю, мне подфартило. Извиняюсь за выражение, но любовь, она и есть любовь, везде и повсюду. А на войне, в партизанстве, рядышком со смертью любовь, она еще слаще. Даже не то, не в сладости заглавное. Не скажу, что у меня до Лиды не было баб. И немало, извиняюсь за выражение. Тут обоюдно: я их уважаю, они меня, обратно, уважают. У меня были и на Волыни и в Краснодаре. Вот в Краснодаре невеста осталась, за стадионом «Динамо» проживает. Ну, не невеста, а так, деваха, обещала из армии обождать. И я обещал. Чтоб обжениться. Ну, в письмах это одно, чего не наговоришь друг дружке, в жизни малость иначе. Нужно от правды не отворачиваться, это мое правило. Так вот, Лидку я люблю, как никого до нее не любил. Ну, и она меня, обратно же, любит. Как же не быть благодарным ей? Я и судьбе благодарен.
В то богом проклятое воскресенье умирали на заставе мои дружки. Я и сам должен был умереть, но подфартило. Уж сейчас не упомню, много ль было тогда у меня мыслей либо мало, но были — это факт. Посередь них и такая: не поласкать мне больше бабу, хана. Ведь тыщу и один раз могло убить — не убило. Отломилось: еще поласкал бабу. И за что мне счастье? Вот оно у меня, в руках оно. А руки крепкие, сильные, удержат. Лейтенант Скворцов не удержал. Не то, какое у него было на заставе, прошлого не касаюсь. А то, какое могла дать Лида. Ну, она призналась, будто Игорь Петрович отказался от ее симпатий. Не просил я об этом рассказывать, сама рассказала. Я выслушал молчком, без уточнений, и больше к этому не возвращаюсь. Приятно это было узнать? Не дюже приятно. Не ревновал, но гордость моя была задетая. Спервоначалу Лида к нему, опосля ко мне. Вдругорядь заставляю себя думать: не он ей, она ему дала отставку. Потому — меня приметила. Ладно, что все вовремя, а то б досталась не мне. Скот ты подходящий, Павло. И дюже злой. И дюже грубый. Не отрекаюсь: выказываю и злость и грубость. Но нынче чаще говорю нормальное слово, чем грубость. Это после встречи с Лидушей.
Читать дальше