Точно в ознобе. Верба передернул плечами. Он наконец отчетливо понял, что все, что, он думал, предпринимал, все его споры с Михайловским — не ошибка, не безрассудство. И тут он почувствовал страшную усталость. «Ждать? Ждать!» До разговора с начсанармом он не переставал надеяться на помощь. Теперь он мог надеяться только на себя. В голову приходили мысли о том, что этот роковой случай может стоить ему жизни. Он прислушался. Слабее доносилось буханье орудий. Сверху слышался гул голосов, топот ног. Жизнь в госпитале не останавливалась ни на минуту. Саперы, уже третий час копались в подвале, но даже подоспевшая подмога из раненых пока не дала результатов.
Услышав, что здание заминировано, обер-лейтенант Штейнер забеспокоился. Уж кто-кто, а он прекрасно понимал, что это может означать. Когда Самойлов, узнав, что он сапер, попросил его помочь Борисенко, он задумался. Дело было не только в страхе за свою жизнь; впервые за все время войны судьба предоставляла ему право быть человеком, спасителем людей, а не убийцей, обязанным по первому же приказу истреблять невинных, жечь города, села, превращать в камни мосты…
Волнение Штейнера передалось и другим немцам, лежавшим в палате; бросив играть в скат, они, перебивая друг друга, стали требовать от Луггера, чтобы тот, как врач и старший по воинскому званию, немедленно попросил командование советского лазарета о переводе всех их, и офицеров и рядовых, в соответствии с международной конвенцией, в безопасное помещение. Не просить, а требовать! Они не имеют права нам мстить. В каждой войне были и есть убитые, пленные и раненые. Если русские считают себя цивилизованным народом, они должны спасти нас.
Луггер молчал. Кто-кто, а он не раз видел, как обращались немцы с русскими ранеными. И если быть искренним до конца, то и он молчал, когда их выбрасывали на улицу, или, в лучшем случае, что-то мямлил о гуманности. Ему было жаль их, но он не смел высказывать свое негодование и жил без особых угрызений совести — ел, пил, спал. Да и что он мог сделать? Выразив свой протест, он лишь разделил бы участь тех, кого пытали в гестапо.
В разговор вмешался Райфельсбергер. Попыхивая сигаретой, он начал говорить о том, что его удивляет малодушие товарищей.
— Возьмите себя в руки! — кричал он. — Все вы — тяжелораненые. Вас оставили не потому, что забыли, а потому, что вы уже не нужны армии и фюреру.
— Я остался сам. Сознательно! — ответил Луггер.
— Именно так я и думал. Сдается мне, что вы слишком быстро полюбили русских. Вы — предатель!
— Иначе говоря, я просто-напросто дезертировал с фронта. Это вы хотите сказать?
— Послушайте, фельдфебель, — резко сказал Штейнер. — Перестаньте бахвалиться! Все мы сейчас целиком и полностью зависим от русских. А про немецкую армию я знаю лишь одно: я нужен был, пока мог воевать. Когда же выбыл из строя, мои соотечественники оставили меня здесь, и я околел бы, если бы не пришли русские. Пока я ни в чем не могу их упрекнуть. Лежим в тепле, нас кормят; надо полагать… и помощь окажут. А если вы такой принципиальный ортодокс, то что вам мешает пустить себе пулю в лоб? Молчите? А я вам отвечу. Вы жалкий трус! И подло и низко с вашей стороны глумиться над капитаном Луггером.
Приемно-сортировочное отделение кишело людьми. Тяжелораненые покорно дремали на своих носилках; «легкие» покуривали в рукав шинели, устало ожидая отправления в операционную, в перевязочную или в эвакоотделение. Новичкам все время казалось, что о них забыли: они еще не обрели того спокойствия и терпения, которым отличались люди, не один раз побывавшие в госпиталях. Когда они слишком настойчиво пытались напомнить о себе, «старики» их беззлобно поругивали: «Каждому овощу свое время. Не лезь поперед батьки в пекло!» Взад-вперед сновали сестры и санитарки с корзинами, полными продуктов, чайниками и чашками, сделанными из консервных банок. А раненые все прибывали и прибывали, и было совершенно непонятно, как для всех находилось место: помещение давно уже было переполнено.
Среди всей этой толчеи, воинственно полыхая жаром, стояла печка-бочка; на ее коленообразных трубах, словно гирлянды на новогодней елке, висели котелки, фляжки, а на ней черный, во вмятинах, огромный пузатый чайник.
Сладок отдых всякому. Раненые в такую холодину были в тепле — это уже само по себе что-нибудь да значило. А кроме того, они знали: о них будут заботиться. Гул их голосов создавал атмосферу некоего дружеского собрания, вынужденного, но дружеского.
Читать дальше