— Ты забыл Криворучко, которому я ампутировал ногу и руку, он врать не будет: немцы, не эсэсовцы, не гестаповское дерьмо, а пехотинцы, армейцы, на его глазах добивали наших раненых. Спасибо за доверие, за… за… И я хочу в последний раз напомнить, что дело идет о личном принципе. Я не стану никогда ни оперировать, ни консультировать, ни спасать немцев. В конце концов, я тоже человек…
…Когда изнемогавшего Райфельсбергера снова внесли в палату, Ганс Луггер охнул от удивления.
— Райфельсбергер? Что это значит? Ничего не понимаю. Ведь я собственными глазами видел, как вас понесли в операционную. Как же это?..
Курт ответил не сразу. Ему хотелось по-человечески просто пожаловаться на свою боль, на несчастную судьбу и на то, что как не хочется умирать и как страшно сознавать, что наверняка умрешь. Но он взял себя в руки и начал безразлично и сухо рассказывать, как русские врачи о чем-то громко спорили и один из них, по-видимому старший, даже раскричался.
Штейнер, приветливо сверкнув глазами, громко спросил:
— Хотите сигарету, у меня еще осталось полпачки.
— Давайте, — простонал Курт. Боль взяла верх над волей. На лбу выступила испарина.
Штейнер быстро перевернулся на правый бок и склонился над его кроватью. Рука проворно скользнула по плечевому суставу.
— Здорова! На трофейных складах я видел таких немало. Образца тридцать девятого года. Теперь у русских другая, более мощная. Поглядим, что у вас с лапой. Шевельните пальцами. Тэк, тэк! Не получается! Н-да! — Он красноречиво повел глазами в сторону Луггера. С такой штуковиной надо поторапливаться.
— Скоро шесть часов, как меня кинули в сарай, — ответил Курт, и на лице его от боли появилась гримаса. — Я пробовал сам вытянуть. Заклинило напрочь.
— Да вы рехнулись! — закричал ему Луггер. — С таким же успехом можно пытаться удалить пальцами костыль из железнодорожных шпал. Не смейте даже прикасаться! А вас, обер-лейтенант Штейнер, попрошу немедленно отправиться на свое место. Я что-нибудь придумаю.
«А что я могу сделать? — думал он. — Не могу же я заставить русских заняться Райфельсбергером. Тут и сам великий Зауэрбрук не справится. Я воевал во Франции, в Польше, на такого не приходилось видеть». Он схватил графин и швырнул его об пол. В этом порыве словно вылилась вся горечь, накопленная за годы войны. Луггер не был сентиментален, но, если бы его спросили, почему он так разволновался, он бы рассвирепел: он и сам себе не мог объяснить, почему после множества зверств фашистов, происходивших у него на глазах, он так возмутился тем, что видел сейчас. Почему вдруг именно теперь лопнуло терпение?
— Послушайте, доктор, — сказал Штейнер, — я думаю, что в какой-то мере русские тоже должны нести ответственность за это… Это их мина, пусть они и удаляют.
— О какой ответственности вы говорите? — проговорил Луггер сдавленным голосом. — Скажите спасибо, что они не выкинули нас на мороз.
— Мы пленные, а не хищные звери, — заметил Курт.
— Гениально, — усмехнулся Луггер. — Итак, русские должны спасать наши жизни. Может быть, нас еще поблагодарить? Кто-нибудь из вас видел лагеря для русских военнопленных? У них есть право на возмущение.
— Куда вы клоните? Вы считаете славян полноценными людьми? — возмутился Райфельсбергер. — Как вам такое могло прийти в голову?
— Ну-ну, Курт, не будем искать друг у друга блох, — снисходительно улыбнулся Штейнер. — Видит бог, ты уже больше не можешь убивать, отстрелялся. Мы теперь должны настраивать себя жить не по немецким обычаям. Молитесь, чтобы нас отсюда вообще не вышвырнули на кладбище. Они полные хозяева. Одно утешение, что здесь находятся и их раненые, стало быть, и нас не оставят без отопления и без пищи.
Курт хотел что-то сказать, но в это время раскрылись двери и в палату ввезли каталку; на ней лежал мальчонка лет пятнадцати. Вся голова его была обвязана бинтами, лишь худой острый носик торчал из них. Небритый, неряшливо одетый бородатый санитар осторожно уложил мальчика на единственную свободную кровать.
— Вот, господа фрицы, полюбуйтесь! — буркнул он. — Подорвался на вашей мине!
Штейнер проснулся от собственного крика. Его и прежде мучили кошмары: шутка ли, из-за собственной глупости оказаться на Восточном фронте. А ведь ему так отлично жилось во Франции! И что его дернуло на эту выходку! Во время очередной пирушки, когда радио передавало песню «Берлин остается Берлином», он, подойдя к карте Великой Германии, ткнул в нее клешней краба и, опираясь, чтобы не упасть на какого-то здоровенного офицера, во всеуслышание заявил, что, по его мнению, путь от Берлина до Урала удастся пройти за девять месяцев лишь в том случае, если повсюду немцев будут встречать хлебом и солью, а не снарядами и бомбами. На следующее утро его уже таскали на допросы в гестапо. Так он оказался в боевом пехотном полку и с тех пор множество раз вновь переживал во сне это событие. Но сон, который он видел сегодня, был иной — расплывчатый и нескончаемый…
Читать дальше