Летим дальше. Молчим, не разговариваем, думаем каждый о своем. Перебираем в памяти прошлое. О будущем мы не мечтаем. Не положено. Рано. Война еще не кончилась.
Томительно, очень томительно ползут минуты последнего часа. Наконец штурман завозился в своей кабине. Сейчас он включит переговорное устройство, прокашляется и скажет: «До цели осталось тридцать минут. Приготовиться к пряникам!» Пряники — это разрывы зенитных снарядов.
Потом, когда даже в темноте уже будет видна распластанная громада города, Евсеев начнет пыхтеть, стонать и, наконец, признается, что у него… «нет спасу», как болит живот. Так бывало с ним уже два раза при полетах на Берлин.
Наш полковой доктор говорит, что это психологический эффект и что ему подвержены многие. Тогда я приказал технику класть штурману перед полетом оцинкованную коробку из-под патронов. С крышкой.
Щелкнуло в наушниках. Евсеев прокашлялся и сказал:
— До цели осталось тридцать минут. Приготовиться к пряникам!
— Ладно, слышал, старо. Ты вот лучше о себе скажи.
— Н-не знаю… Пока не болит.
Я поставил машину в набор высоты. Вглядываюсь вперед. Сегодня над целью необычная тишина. Ни прожекторов, ни разрывов снарядов. Оно и понятно: самолеты еще не пришли, и мы будем первыми. И наш доклад Верховному Главнокомандующему будет первым. Радист нажмет на ключ, подаст в эфир позывные нашего экипажа и: «Москва, Кремль… Задание выполнено!»
Уже ощущается близость большого города. Если приглядеться, можно различить переплетения шоссейных и железных дорог, каменные глыбы городишек. Дороги все гуще, гуще, и городишки все чаще и чаще. И вот он — Берлин! От непривычной тишины становится как-то не по себе. Почему не стреляют?
— О-ох! — стонет штурман и торопливо снимает парашют.
— Черт возьми! — взрываюсь я. — Ты что — спятил? Цель почти под нами…
— Ох, ох, не могу — нет никакого терпения…
Ну, что ты с ним поделаешь! Открываю обе форточки в своем фонаре и, ловя лицом холодные струи забортного воздуха, замираю:
— Ладно уж… Скоро ты там?
Мы над окраиной города. Не стреляют. Тихо, темно.
— Бросаю! — кричит штурман.
Я вздрагиваю от неожиданности.
— Что бросаешь?! Люки-то не открыты!
— Сюрприз!.. Обвязал проволокой.
— Тьфу ты, черт тебя подери!..
В наушниках смех стрелка и радиста.
— Товарищ командир, готовлю листовки!
— Правильно, Китнюк, молодец!
Потянуло сквозняком. Штурман открыл бомболюки.
Под нами мелькает округлая тень. Что это? Ах, да, я и забыл: аэростаты воздушного заграждения!
Город, как паук в паучьей сети. Притаился, замер. Мы почти над самым центром. Не стреляют. Наверняка сейчас в воздухе полно истребителей и нас приняли за своих. Штурман нажимает на кнопку:
— Залп!
В тот же миг мне в лицо брызжет ослепительным светом. Я прячусь за борт, тщетно — мы в лучах прожекторов. Слепит глаза. Я едва различаю приборы. Рядом лопается снаряд. Другой, третий! И вот уже вокруг нас беснуется огонь…
Они не пройдут! Мы пройдем!
Вдавив голову в плечи, я делаю левый разворот. Он длится вечность, а я сижу, скованный тупым, тяжелым страхом, порожденным беспомощностью. Что я могу поделать, если скорость самолета не превышает 250 километров в час и если нам нельзя уйти от прожекторов и зенитного огня обычным пикированием: ведь под нами аэростаты! Мы висим в грохочущем пространстве, оглушенные и ослепленные, и ждем, куда кривая вывезет… Что-то сзади мягко толкает меня в затылок. И все кончается. Разом. Будто я, хлопнув дверью, вышел из шумного зала, наполненного грохотом машин. Вышел — и растворился. Меня нет. Я — это нечто необъяснимое, большое и в то же время — безгранично малое. Я — восторг, любовь и счастье, Я невесом. Я — розовый свет, розовый звон. Отлично вижу, что этот звон — розовый, чуть фиолетовый по краям. Смотрю на эти перемежающиеся фиолетовые края, что-то силюсь понять — и не могу.
Восторженность исчезла. Вместо нее я ощущаю какое-то смутное беспокойство, смешанное с болью. Боль безграничная, объемная, пространственная. Она во мне и вне меня. Вязкая, нестерпимая. И звук тоже нестерпимый, нарастающий, тревожный. Все громче, громче.
Боль, звук, свет, острое беспокойство, сойдясь в кошмарном сплетении, сдавили меня, словно тисками. Яркая вспышка в тысячу солнц и… темнота. И боль. И вой. Будто кто-то снова открыл дверь в шумный зал, где, выматывая душу, надсадно воют машины.
Некоторое время, превозмогая боль, тупо смотрю на какой-то предмет, расплывчатый и неясный, пока до меня не доходит, что воют наши моторы, а я, уткнувшись лбом в приборную доску, разглядываю колонку штурвала.
Читать дальше