Из Селезней он отправился первым же проходящим поездом на юг. Никакого определенного плана на будущее у него не было — просто хотел подольше погреться на солнце, поэтому двигался вслед за уползающим на юг теплом. Особенно радовало его то, что в любой момент может сойти на приглянувшейся ему станции и жить, где захочется.
В Харькове он купил соломенную шляпу с широкими полями и рубашку с вышивкой, шляпу забыл в вагоне, но это его не огорчило. Его вообще ничего не огорчало, и он с наслаждением окунулся в дорожную жизнь. Множество людей спешили куда-то по делам, волновались и чего-то от кого-то добивались, требовали, просили, ждали и надеялись, и он невольно прислушивался к их спорам в ночных вагонах. То и дело до слуха долетали модные в то время слова: «кооператив», «торгсин», «продналог». Иногда Юлий Викторович с откровенной иронией подумывал о том, что в последние годы жил на недосягаемой для простых смертных, почти стратосферной высоте.
А люди жили хлопотно. Иногда ему становилось неловко перед куда-то спешащими хлеборобами, поглощенными своим делом учителями, которые везли в портфелях кипы тетрадей, книг, карты и глобусы. Он часами толкался на шумных привокзальных базарах, пил из крынок холодную ряженку, пластал пахучие дыни и, если опаздывал на поезд, в отличие от остальных пассажиров, не волновался, а лениво дожидался следующего.
Похолодало, и он без раздумий двинулся дальше. В Тифлисе сильно дождило. Томилин понял, что осень догнала его и на юге. Несколько дней прожил в номерах у вокзала, слушал по ночам, как шелестит дождь и гулко стукаются о землю твердые, как камни, каштаны. Кто-то сказал, что еще тепло в Сухуми, и он уехал к морю.
Здесь действительно было солнечно, город лежал тихий и безлюдный. На набережной каждый день старый рыбак продавал огромную черноморскую камбалу, но ее никто не покупал, и старик часами дремал, сидя на корточках над скользкими плоскими тушками.
Он снял комнату здесь же, на набережной. По утрам ходил на местный базарчик. Белоусые горбоносые старики молча сидели над кучками листового табака. Табак был золотого цвета, хрусткий. Они его резали острыми ножами, как капусту. Томилин набивал трубку и закуривал, на пробу. Иногда он из вежливости покупал немного. У входа на базар стояла большая бочка, на ней масляной краской было написано: «Натурални хванчкара». Кто продавал вино, Томилин так ни разу и не увидел. Под краном стояла деревянная чашка, на тарелке лежали деньги.
После базара он шел в кофейную. Здесь все время спорили и шумели, но Томилин не прислушивался. Он садился в стороне от всех, перед ним ставили чашечку величиной с наперсток с настоящим турецким кофе, густым и черным, как его мысли, и ледяную воду в стакане.
Он пил кофе много, от него начало стучать в висках и гулко отдавало в сердце. «Ну и пусть, — безразлично думал он. — Хорошо бы умереть здесь, тогда и ехать никуда не придется. Наверное, никто и не хватится…»
Но его хватились. Она послал письмо в КБ, чтобы перевели ему остатки заработной платы. Деньги пришли, но с ними и ядовитая записочка от профессора Кучерова. Он между прочим сообщал, что на конец октября намечен перелет щепкинских амфибий из Селезней в Севастополь.
«Ну, а мне какое дело?» — безразлично подумал Томилин и постарался тотчас же об этом забыть. Но не смог. Под предлогом продолжения путешествия взял билет на пароход до Севастополя.
* * *
Щепкин для подготовки машины уехал в Севастополь, Коля Теткин тоже спешил в дорогу с группой обеспечения, по пути завез в Москву Настьку Шерстобитову.
Отец Теткина, Николай Евсеевич, не очень, правда, поверил, когда Коля, потискав его, объявил:
— А это, батя, жена моя, Настасья!
Настька, стоявшая столбом у порога, замотанная по глаза бабушкиной шалью, в негнущемся мокром зипуне, с руками врастопыр, почуяв сомнение свекра, шепнула:
— Коль, покажи документ.
Теткин и впрямь предъявил отцу справку с фиолетовой печатью.
— Ты долго по России, как блоха, скакать будешь, Николаша? — осведомился отец. — В Москву надолго?
— Да, — сказал Коля, — скоро надолго! А покуда оставляю ее на тебя, батя! Не обижай!
И унесся куда-то под Ростов, а зачем, так отцу и не сказал. И Настька молчала, Коля ее предупредил: пока перелет не начался, никто про него знать ничего не должен, даже родные.
Николай Евсеевич разгородил комнату занавеской из ситчика, поместил сноху на лучшую половину — с окном на тротуар — и строго наставил, чего в Москве надо остерегаться. Настька все слушала молча, свекру не перечила: дом-то покуда не ее, чужой, и она в нем не хозяйка.
Читать дальше