Алекс молчал. Он понимал, что столь серьезный подход к установлению его личности ничего хорошего не сулит. Подозревая лишь априори, то есть еще не имея против него никакого компромата, МИ-5 за одни сутки уличила его во лжи. Теперь уж они вцепятся мертвой хваткой.
— Я ставлю перед вами прямой вопрос, — выдержав паузу и без тени суровости в голосе, снова заговорил майор, — под каким именем вы попали к шведам, и почему пытались его скрыть?
— Под именем Генриха XXVI Реусс фон Плауена, лейтенанта ВВС, — тихо сказал Шеллен.
Майор явно не ожидал такого ответа.
— Положим, что так. Но вы ответили лишь на первую половину вопроса.
Алекс молчал.
— Вы совершили убийство? — стал допытываться майор. — Ну же, признайтесь! Если, добывая документы, вы убили немецкого офицера, то, безусловно, стали преступником. Но у вас наверняка были смягчающие обстоятельства, не так ли? Ну же, Шеллен! Война давно окончена, и ситуация кардинально изменилась. Вам нечего бояться.
Майор явно лукавил. Он понимал, что сидевший перед ним Алекс Шеллен не стал бы скрывать убийство немца, подпадавшее согласно Конвенции под категорию военного преступления. Как не скрывают подобных деяний сейчас члены французского Сопротивления, греческие партизаны и вообще все, для кого Конвенция о правилах ведения войны могла бы стать обвинительным кодексом, но никогда им не станет. Нет, майор просто хотел дать своему подследственному надежду, расслабить его, вывести из состояния ступора, в которое он впал после неожиданного разоблачения, а потом снова заняться ловлей, которую любил в своей, часто рутинной, работе более всего остального.
— Нет, я не убивал этого человека. Я вообще его никогда не видел.
«Интересно, скольких людей я убил на этой войне? — вдруг подумалось Алексу. — Лично я, своими руками?» Вот так, глаза в глаза, он не убил никого. Он ни в кого не выстрелил из пистолета или винтовки, никого не проткнул штыком. В обоих случаях, когда падали сбитые им самолеты, он видел раскрывшиеся купола парашютов, и только два самолета, сбитые им в паре и в тройке, по всей видимости, взорвались и сгорели вместе со своими пилотами.
— Тогда что вы скрываете? — продолжил свои увещевания майор. — Может быть, вы совершили уголовное преступление в Швеции? Это, конечно, другое дело, но все равно вам лучше признаться. Мы ведь и так узнаем. Что бы там ни было, но вы наш офицер, проливавший кровь за короля и народ Британии, и это будет обязательно учтено.
— В Швеции?… В Швеции я однажды убил несколько ос, сэр, — продолжая думать о своем, медленно произнес Алекс. — Отправьте меня обратно в камеру, я готов написать правду.
И он написал. На двадцати двух листах он написал все, и даже про ту газету со своей фотографией. Он понимал, что каждая новая строка в его признаниях — это еще один камень на весах британской богини правосудия, причем на той их чаше, которая, опускаясь, поднимает руку с ее карающим мечом. Кто и что сможет положить в противовес на другую чашу? Пожалуй, что никто и ничего. И все же он продолжал писать, сбивчиво и не всегда последовательно, но предельно откровенно. Его рука дрожала, из его глаз готовы были политься слезы, но не раскаяния, а обиды и отчаяния. Почему судьба поставила его в такое положение, когда столь естественный поступок во спасение изначально и неотвратимо облечен в форму позорного предательства и измены? За что именно ему выпал этот жребий? Почему он не погиб в бою или не умер от болезни, почему в детстве он не утонул в реке или не сорвался с высокой покатой крыши их дома? Действительно, почему?
Алекс отложил перо и долго сидел, опустив голову. Как легче ему было бы теперь, будь он фаталистом, верившим в предначертанное судьбой. Глупо раскаиваться и корить себя за ошибку, когда ты всего лишь деревянная марионетка и некто, постигший искусство невропастии [24] Умение управлять куклой с помощью нитей.
, управляет всеми твоими поступками. Но он верил в свободу поступков, и это была его неколебимая вера. Только так можно чувствовать себя человеком, а иначе все бессмысленно.
Он снова взял перо и, дописав несколько строк, поставил последнюю точку. Что-то толкало его на это признание. Он мог бы еще лгать и изворачиваться, покуда не был окончательно приперт к стенке, но подспудно он осознавал, что, как бы ни развивались события, этим признанием должно было кончиться. Неминуемо и неотвратимо. В этом заключался какой-то неведомый ему смысл. Но как же, не будучи фаталистом, принять неотвратимость признания? Получается, что он был волен в самом действии, но обречен на признание в содеянном. Над этим стоило задуматься, и он, закрыв глаза, попытался сосредоточиться на одной-единственной мысли — что есть его признание. Только ли осуждение и кара, которые постигнут его как изменника? Неужели больше ничего?
Читать дальше