К Марине подбежал шестилетний Никита. И оттого, как она взяла в руки его вихрастую головку, как осыпала поцелуями, Марутаев понял, что случилось что-то страшное. Она не просто смотрела и целовала сына, а словно прощалась с ним. Оставив Никиту, подошла к кроватке, где спал трехлетний Вадим, осторожно, как это умеют делать только матери, откинула край одеяльца, положила ладонь ему на грудку и никого не видела, ничего не слышала, лишь ощущала как под ее ладонью билось сердце сына, значит, ее сердце, продолжение ее жизни. Марутаев, подошел к ней, осторожно взял за руку и она вздрогнула, будто возвращаясь к действительности из другого мира, во власти которого находилась. Так и стояла она у кроватки сына, не находя сил говорить. Наконец, накрыла Вадима одеяльцем, повернулась к Марутаеву, и смотрела на него продолжительным, прощальным взглядом. Лицо ее покрылось мертвенной бледностью, бисерные капли пота выступили на лбу, но она не замечала их, сказала полушепотом потому, что сказать громко не смогла.
— Это я убила.
Марутаев поднял недоуменно брови и, поддаваясь ее состоянию, также полушепотом спросил:
— Ты убила? Кого?
— Майора Крюге, — ответила Марина в полный голос и смотрела на ошеломленного Марутаева, словно просила поверить.
И прежде, чем до Марутаева дошло значение сказанного ею, прежде, чем он смог представить ее в роли террористки, которую всю неделю разыскивало гестапо, вокруг которой в Брюсселе начали складываться легенды, она посмотрела на часы, предупредила:
— Через час истекает срок моей явки в военную комендатуру.
— Но… — хотел было что-то сказать Марутаев. Онемевшие губы не слушались его.
— Если я не пойду, — Марина отвела взгляд от его болезненно искривленного лица, — то фашисты отправят заложников в Германию и там их казнят. Я должна идти. Долг меня обязывает.
— Это… Это… — задыхался потрясенный Марутаев.
Он хотел запретить ей идти в комендатуру, хотел выразить возмущение тем, что до сих пор ничего не знал об убийстве Крюге. В его голове суматошно возникали одна другой весомее мысли о том, чтобы Марина оставалась дома потому, что она была нужна семье, наконец, ему.
— Это невозможно. Это же немыслимо, — протестующе начал он, но Марина мученически простонала.
— Нет, нет. Ни слова больше. Нет…
И посмотрела на него так, что он понял — все ею решено твердо, бесповоротно, и ощутил, как сердце его от этого словно оборвалось, а в груди образовалась холодная, промозглая пустота, которая привела его в лихорадочное состояние. Схватив Марину за плечи, он исторг из груди сдавленное отчаянием:
— Не пущу!
Ему почудилось, что кто-то сильный и страшный вырывает из его рук жену, вырывает навсегда и он, бьющийся в лихорадочной тряске, бессилен удержать и защитить ее.
Марина прижалась к нему, охватила шею теплыми руками, посмотрела в лицо и последним поцелуем припала к его губам. Когда оторвалась от них, прошептала голосом, который на всю жизнь остался в сердце Марутаева.
— Не забывайте меня. Помните обо мне, Юра.
Она высвободилась из его рук и ушла из квартиры, отчаянно сопротивляясь желанию повернуться и еще раз окинуть взором свое гнездо, любовно созданное и украшенное ее руками.
Она бежала по улицам Брюсселя, как в день нападения Германии на Советский Союз бежала в церковь с той лишь разницей, что тогда торопилась узнать правду о трагедии Родины, а сейчас в жертву ей несла свою жизнь. И это чувство жертвоприношения наполняло ее гордостью за самое себя, за сопричастность к судьбе России за свою русскость, с особой силой пробудившиеся в ней. Для тех, кто с напряженным вниманием следил за развитием истории с убийством Крюге, явка Марины к немцам была свидетельством ее гражданственности, но для нее это был наивысший взлет духа, осознанный шаг навстречу смерти во имя России. Но вот она достигла цели — вышла на улицу, тротуары которой были заполнены притихшим народом, и остановилась перевести дух, осмотреться. По проезжей части улицы под конвоем офицеров и солдат СС медленно приближалась колонна заложников. Марина впервые увидела людей с печатью обреченности на бледных, небритых лицах, неизбывной тоской в печальных глазах. Во всем облике заложников была какая-то рабская покорность судьбе. Картина безысходности дополнялась сдавленными рыданиями женщин, стоявших на тротуарах, шепотом произносивших молитвы о спасении невинных. При виде всего этого Марина решила: «Настало время. Пора».
Читать дальше