Эх, Борис, годы — годами, а как вспомню я наших хорсенских ребят, так жжет мне сердце, будто свежая рана там, и дочка вон сидит напротив, уроки делает, на меня поглядывает, чувствует она мои думы, наверно, и, вижу, сама вот-вот заплачет…
Не удивляйся про дочь, нашел я свою семью живой-здоровой. Стал я теперь другим человеком, будто меня заново в люди произвели. Ну, да не буду забегать вперед, расскажу все по порядку.
Расстались мы с тобой в Кронштадте, когда я с батальоном погрузился на корабль и пошел на Неву, на Невскую Дубровку. Что за Дубровка, ты сам знаешь — ад похуже Эльмхольма. Получил я там во время штурма немецких окопов восемь осколочных и четыре пулевых ранения и остался лежать среди убитых матросов между первой и второй линиями немецкой обороны. Ноги перебиты, голова мутная. День пролежал трупом, доступа ко мне от наших не было. А ночью приползли наши за убитыми. И за мной пришли…
И кто бы ты думал?! Наш хорсенский снайпер Григорий Беда!
Помнишь, сколько мы его искали, когда пришли с Ханко в Кронштадт?.. А он, оказывается, купался в декабрьской воде, когда транспорт на мине подорвался. Его подобрали в чем мать родила. А верь — не поверишь — с винтовкой в руках. Тонул человек, а винтовку свою с зарубками не выпустил из рук. Отогревали его у какого-то раскаленного котла. Спину сожгли, но жизнь спасли. После этого лежал он на Васильевском острове, в госпитале, там служила сестрой Люба Богданова. Хорошая она женщина, сколько пережила, тоже ведь с сынком тонула. Все вынесла, выдержала: и мужа потеряла, и сын едва не погиб — выходила, и в госпитале, как мать родная, выхаживала Беду. Из госпиталя его прислали ко мне в батальон. Прибыл он злой, расстроенный. Винтовку у него в госпитале забрали да кому-то отдали. Кто-то другой воевал с его снайперкой, не знал, в память какого сокола насек Беда свою сотню зарубок…
Вот Григорий и пришел ночью за своим командиром на вражью сторону. Взвалил меня на спину и пополз через ихние окопы. Держусь за него, горько мне: куда ему, тощему, против меня, и спина, думаю, не зажила еще у него, — а помочь сил нет. Помню, осветили немцы небо над нами. Мы уже выбрались на нейтральную полосу, но до своих еще далеко. А они расстреливают нас в упор. Григорий положил меня на землю. Сам лег на меня; и не думал я, что он такой тяжелый-тяжелый. „Ползи, шепчет, товарищ командир, если можешь, а я, шепчет, тебя от всех смертей прикрою…“
Как я полз — не знаю. Чудес, Борис, немало было на фронте, и на что сейчас иногда у здорового сил не хватает, тогда откуда только силы брались.
Очнулся я в госпитале. Говорят, выполз к нашим с мертвым Бедой на спине, и был он весь прошит пулями. Все смерти, мне посланные, принял Григорий на себя…
Скитался я по госпиталям, вернее — таскали меня из города в город, как куль с костями, да еще в гипс запакованный. Жутко вспомнить. До чего же это тошно лежать в постели в такое время, когда люди великое дело делают. Ты просто не можешь себе этого представить.
Мы с тобой, Борис, привыкли всегда быть в строю. И надо было мне попасть в такую беду, чтобы понять, какой я был счастливый человек, пока воевал, и какое счастье вернуться в строй.
Читал я, зачитывал каждую строчку в газетах. Радио слушал, все надеялся про наших, про гангутцев, услышать, письма всем писал, куда только не посылал, но редко мои письма до кого доходили. Все же узнал я, что Борис Бархатов лейтенантом стал, катером командовал, горячий, должно быть, из него командир вышел. Симоняк — генерал-лейтенант и Героя получил, это в газетах было. Меньшой-Богданыч в морской пехоте на Севере, на полуострове Рыбачьем. Уж не Кабанов ли его с собой туда взял?
А про тебя тогда — ни слуху ни духу. Я думал — ты или на Севере, или на Дон воевать подался. Помнишь, тянуло тебя в родные края?..
Первый раз я про тебя услышал от Катюши, от дочки Белоуса. А второй раз — по радио, из приказа товарища Сталина. Только опять вперед забежал, так самое главное могу и пропустить.
Врачи завезли меня в Алма-Ату, к знаменитому хирургу, который сам без ног, чтобы решить — резать мне ноги или оставить. И вот, представь себе, Борис, чего только война с нами не делала, какие только встречи нам не уготовила. Привозят однажды к нам в палату Леонида Георгиевича Белоуса, который учил тебя летать. Оказывается, после Ханко он командовал полком на Ладоге, прикрывал с воздуха „Дорогу жизни“ и в боевом полете обморозил ноги. Только он это скрыл, продолжал летать, спал не раздеваясь — и погубил себя. Романенко, командира дивизии, помнишь, что до войны у нас на Ханко служил? Ему врач нажаловался, он прилетел на аэродром и заставил силой снять с Белоуса унты. Опоздали — уже началась гангрена, его самолетом доставили к нам в Алма-Ату. Нина Архиповна с ним, жена, и Катюша, нашего орленка возлюбленная. Уж я с ними душу отвел. Всех помянули. Про тебя узнал, что ты под Ленинградом подвижным дивизионом командовал, и рыжий Желтов с тобой был, и Щербаковский. Только начальником штаба не Федор Пивоваров, а кто-то другой…
Читать дальше