— Ой, — голосила она, будто сама умерла и сама же над собой заходилась плачем. — Ой-ой, — и все время одно «ой», потому что других слов уже не помнила. А, устав кричать, заснула на натертом паркетном полу и спала в пустой квартире до утра, как мертвая, а утром пришла в себя, затопила ванну и долго скребла свое уже ни на что не годное тело. Но скребла она его и скребла, потому что твердо помнила, что говорили бабы про немцев в поезде. А потом отперла гардероб, надела Ринкину рубаху и Ринкино платье — почти враз были и села к окну подшивать старое хозяйкино демисезонное пальто. Надо было побыстрее управиться, чтобы успеть похлопотать о карточках и еще съездить на Икшу, может, есть письма от племяшей, и опять же надо было поехать в Кланькину больницу, узнать, жива ли. Словом, дел было много, а уши надо было держать торчком и на всякий случай ходить мытой.
— Ехать пора, — сказал Гаврилов.
За мутным серым окном лил дождь, но в комнате уже что-то можно было разобрать, и он сел писать записку связистке.
— Посмотри, прогорело ли. Трубу закрыть надо, — кинул он Саньке через плечо.
Она, большая, белая, вылезла из-под шинели, босиком поплыла к голландке и стала шуровать в топке черные головешки.
— Ух ты! — Он повернул голову, глядя на рослую, здоровенную деваху и не веря, что это он всю ночь вбивал в нее свои печали, тоску по жене и детям, позор отступления и вообще горечь этих четырех страшных месяцев, такая она была ладная, все равно как нарисованная или слепленная, но не из глины, а из чего-то живого, мягкого и гладкого. Она обвила его сзади руками, он ткнулся ей затылком в крепкую грудь, но писать записки не бросил и только вслух сказал:
— Одевайся. А то немцы голой увидят.
Она разняла руки, а он достал из кармана сложенной на столе гимнастерки две красные тридцатки и булавкой подколол их к записке, потом вздохнул и подколол еще червонец.
— Быстро, быстро! — повторил, но еще раз обнял Саньку, хотя уже небрежно, без той, ночной ласки, и она почуяла, что радость выходит из ее большого молодого тела, как все равно воздух из проколотой волейбольной камеры. И тогда назло себе и ему, потому что стало обидно и тоскливо, она завыла в голос:
— Лийку забыли!
— Кого? — не сразу понял он, спешно, как по тревоге, накручивая на ноги теплые портянки и надевая сапоги.
— Лийку! Подругу… Вот кого! — кричала Санька. — Обманул меня, обманул. Лийку бросил.
— Ох, черт! — вздохнул он. — Да одевайся ты скорей. Чего ты мелешь?..
Но Санька, завернувшись в его шинель, навзрыд голосила:
— Лийка! Лийка! Одна осталась! А ты меня увез. А нельзя ей в плен… Она еврейка…
— Да брось ты, — он растерянно потрепал ее по щеке. — Давай одевайся. Ну, съездим, поглядим, где она. Чего уж там… Снова семь бед — одна холера.
— Ой, да ты жаркий весь! — вскрикнула Санька, снова припав к нему.
«Простудился, — подумал Гаврилов. — Так и есть…»
— Одевайся, одевайся, — повторил устало. Теперь его всего ломило. «Спасибо за мотоцикл, кожаный», — зачем-то вспомнил он.
— Я в момент! — крикнула Санька и бросилась к печке, где сушилась вся ее одежда, а он вытолкнул мотоцикл из избы, прогрел мотор, подождал Саньку, навесил замок и сунул ключ назад под перильце. Улицу от долгого дождя всю развезло, колеса сперва буксовали, но он, вырулив, выскочил из этой богом и чертом забытой деревни за бугор, где их снова тряхнуло, и поехал через поле на второй скорости, то и дело застревая в разбухшей колее.
— Успеем?! Успеем?! — задыхалась за спиной Санька, теперь уже как своего обнимая капитана, а он покорно сжимал мотоцикл, который плохо слушался ослабших, трясущихся, словно не своих рук.
Но километра за полтора до переезда, где колея, петляя, лезла последний раз вверх, они увидели, как по асфальтовой дороге гуськом, издали похожие на утят, тянулись в сторону Москвы танки. Первые два уже миновали переезд.
— Все. Вопросов не имеется, — выдохнул Гаврилов и развернул мотоцикл.
— А как же Лийка? Как Лийка? — скулила за его спиной Санька. — Ей же в плен нельзя.
— Рыжая она и документ у тебя… может, не сообразят, — брякнул Гаврилов, как и Санька, забывая, что рыжая Лия осталась за церковью не для того, чтобы сдаваться в плен.
Но они знать не знали, что, вымерзнув и вымокнув, Лия только что увидела немецкого танкиста — он по грудь стоял в башне головной машины, но выстрелить не смогла, потому что заело пулемет. Лия колотила кулаком по диску, а танкист захлопнул люк, танк сполз с дороги и растер правой гусеницей рыжую Лиину голову по диску ручного пулемета. Это у него отняло не больше минуты, но другие танки успели проехать мост (словно знали, что его не заминировали), и теперь первая машина шла по шоссе последней.
Читать дальше