— Он немец. И есть обстоятельства, при которых страх не участвует, — сказал он почти поучительно и чуть оживленнее. Выпростал из-под одеяла руку в белом рукаве рубашки, провел по волосам, приглаживая. — Впрочем, не думаю, что я навлек на него репрессии.
Но боже мой, как все это было теперь неуместно затевать, доискиваться, спрашивать — лежал в нательном белье, укрытый до подбородка, тяжело раненный вражеский генерал, тот ли самый или не тот, чья подпись, будто в другой жизни, стояла под расклеенным всюду в деревнях под Вязьмой распоряжением: «Кто укроет у себя или предоставит ночлег, пищу советскому солдату или командиру… будет повешен».
Что же теперь дальше? Я замолчала.
Полковник спросил, известно ли генералу, в каком положении гарнизон познанской цитадели. Генерал знал об этом. Полковник сказал — ив этом был смысл его приезда, — генералу фон Люббе следует обратиться с посланием к познанскому гарнизону с призывом сложить оружие.
Раненый пошевелился. Адъютант качнулся к нему помочь, но он остановил его взглядом. Тяжело перемещал плечо и голову, поворачиваясь отекшим белым лицом к полковнику. Это ему далось с трудом, из-под волос струйкой потек пот.
— Вы полагаете вменить это мне как пленному?
— Это ваш долг в создавшейся ситуации. Там гибнут люди уже от голода. Ваши соотечественники. Зачем с обеих сторон лишние жертвы, когда исход предрешен?
— Призывать капитулировать, — сказал он. — Это невозможно. Это невозможно, — повторил, помолчав. — На моем месте разве вы поступили бы иначе?
Наступил черед помолчать полковнику. Поднимаясь, он спросил, нет ли у генерала просьб к советскому командованию. Просьб не было.
— Поехали! — сказал полковник.
Ночью по темной улице перегоняли на восток стадо коров. Встречные машины, идущие медленно, без огней, включали фары, коровы шарахались, ослепленные, сталкивались, сбивали друг друга, упирались. В их черно-белой массе вспыхивали рыжиной угнанные в неметчину коровы. Сигналили машины, полосовали лучи фар, прокладывая дорогу среди метавшегося стада, свистел бич, в огромных коровьих глазах прыгал огонь.
Почему-то было тревожно.
Познанская цитадель пала. В ночь на 23 февраля. Может, это жест истории, каких немало было на нашем пути к победе.
В опросах немецких офицеров вставали передо мной последние часы командующего группировкой Коннеля.
Он отдал приказ о капитуляции, распорядился довести его до войск и остаток ночи провел в кресле в большом сводчатом подземном зале цитадели. Радиосвязь со ставкой еще не была потеряна, но он не спешил с донесением.
Когда рассвело, Коннель поднялся наверх и направился к южным воротам, обозначенным в условиях капитуляции как пункт сдачи в плен. Здесь с ночи толпились вверенные ему солдаты, откровенно старались пробраться поближе к выходу. Это было страшнее, чем он представлял себе. Не было больше над ними его неумолимой воли. И в урочный час, когда ворота открылись, они, превращаясь в его глазах в сброд, измученные жаждой и голодом, бросая в кучу оружие, задрав руки, хлынули мимо, оттиснув Коннеля, не замечая его. Он — мог сказать себе — принимал в таком вот обличии последний парад немецких войск. Это длилось долго, ведь в цитадель под его командование стянулось много чужих разбитых частей. Когда последние носилки с раненым торопливо качнулись за ворота, он поспешно отстегнул кобуру, приставил дуло пистолета к виску и выстрелил.
Длинной угрюмой колонной во главе с комендантом крепости генерал-майором Маттерном растянулись по улицам Познани пленные войска. В рядах виднелись над головами железные сундуки. Это штабные офицеры несли документы своих штабов. Уже голова колонны зашла за колючую проволоку, на территорию, где еще недавно были заключены русские военнопленные, а хвост еще долго волочился по городу. Брели измученные, голодные…
— Бендзе проше Берут! Бендзе проше! — неслось из кабинета полковника. Главнокомандующий Войском польским прибыл в Познань и соединялся по телефону с председателем Крайовой Рады Народовой. От нас он отбыл на площадь перед магистратом и принимал после молебна военный парад. Он сошел с трибуны и встречал марширующие части на мостовой, тучный, взволнованный, с заткнутым за борт шинели букетом цветов, врученным ему протиснувшейся сквозь толпу женщиной.
Познань свободна.
Я храню до сих пор все три голубых пригласительных билета — на молебен, на парад, на торжественный вечер.
Читать дальше