И когда вспомнил про свой визит в комендатуру, даже рассмеялся вслух.
— С чего это вы, уважаемый доктор? — тихо спросил Александр Демьянович.
— Да вот вспомнил, как я к немцам ходил. Ну, в последний раз. Что вы думаете, даже вспотел, пока башмаки начистил до глянца. Для чего, спросить бы? Для чего я загонял всех женщин наших, пока мне не отгладили мой пиджачок. Для форсу разве? Представляете, такой старец да еще думает, чтобы нравиться. Кому, спрашиваю? Немцам?
— Та-а-ак. Вид у вас был довольно франтоватый, Артем Исакович. И смешной, не обижайтесь только, как у старого дедушки, который собрался на именины к своей любимой внучке.
— Смешно? А мне не смешно, горько было. Об одном я думал: вот приду, покажусь им на глаза. Глядите вот на меня, любуйтесь, вы угнетаете всех, запугиваете, а для меня вы — ничто. Вот живу, не обращаю на вас внимания, не боюсь! Хожу, как ходил, надеваю свой любимый пиджак, на ботинке моем солнце играет!
— А на душе?
— Там, разумеется, кошки скребут… Вот и старался, чтобы не видели они, ироды, души моей, не лезли в нее своими лапами, не видели тоски моей, не унижали меня!
— Фантазия, доктор, фантазия! Бить их надо, сукиных сынов, да так бить, чтобы аж искры из глаз летели. Бить, а не чистеньким прогуливаться перед ними, не щеголять глянцем на башмаках, а подковой бить в переносицу, чтобы кровь текла! — вмешался в разговор Блещик.
— Ах, Блещик, Блещик, ты опять за свое! Это и так понятно. Только нет у меня подковы. Чем я, кукишом буду им грозить? Не понимает человек, что я даже пиджачком своим протестую перед ними: нет вашей власти надо мной. И протестую… Всем протестую… Протестую, протестую перед вами, варвары!
— Протестую… — и в охрипшем голосе Блещика прозвучали смешливые нотки. — Очень их трогают ваши чудаковатые протесты. Да они и не понимают их. Не протестовать, а бить, бить, бить! Послушать, дышат ли еще, и опять бить! Только бить!
Блещик закашлялся. Кашель был долгий, надрывный. Топорщилась шинель на груди, руки вздрагивали, как крылья подбитой птицы. Артем Исакович заволновался.
— Да родненький мой! Согласен, согласен с тобой. Я не возражаю против этого, ты сам знаешь. Погоди минутку, я сейчас достану что-нибудь успокоительное, — и в непроглядной темени Артем Исакович начал шарить в своем чемодане, разыскивая нужное лекарство. И, наконец, найдя его, вздохнул и укоризненно сказал:
— Вот выходил вас, теперь горюй вместе с вами!
Посмеивался в усы Александр Демьянович, пряча в душе теплое, хорошее чувство к этому чудаковатому доктору, неугомонному, непоседливому, со своими вечными хлопотами и заботами. А сам Артем Исакович, споря, вздыхая, радовался, что вот этот батальонный комиссар Блещик уже недели две, как начал говорить. Лежал до того пласт-пластом, никого не замечая, ничего не прося. А когда стал подниматься на ноги, когда впервые появилась розовая живинка на желтом, до невозможности высохшем лице, первое, о чем он стал спрашивать, было: что слышно на фронтах, что творится вокруг, где люди? Разумеется, наши люди. И день ото дня приставал к нему, Артему Исаковичу, и к бригадному комиссару, чтобы его скорее выписывали из больницы, скорее отпустили на живую работу. Порой вспоминал семью. Приподнимался на кровати и, следя бездумным взглядом за угасающим солнечным лучом, за трепетным сумраком, окутывающим землю, улыбался чему-то своему, счастливому.
— Ты что? — спросил его Александр Демьянович. С трудом выйдя из задумчивости, ответил:
— Сын у меня, товарищ бригадный комиссар! Если бы вы только знали, какой у меня сын! И должен еще кто-то быть, вот не знаю только, сын или дочка. Понимаете, дети… Только думать тяжело, страшно даже: где они теперь, что с ними?
— Все в порядке, батальонный! Хорошо вот, что избавились мы от беды, живыми остались. Пробьемся как-нибудь на фронт, к своим, там и письмо напишем. Обо всем узнаем. Их там никто в обиду не даст.
— Моя семья в Минске…
— А-а… Та-а-к… Это, конечно, другое дело. Но не надо падать духом…
Но Александр Демьянович сам сознавал, что говорит он просто так, чтобы успокоить Блещика, иначе он не может говорить, ибо всегда надо поддержать в душе человека светлую искорку, надежду на лучшее.
…Сани скользили по мягкому снегу. Немного пристали кони. Тихая езда и бессонная ночь нагоняли дремоту. Зажмуришь глаза, и кажется: не вперед двигаешься, а мягкими толчками подаешься назад, словно кто-то тянет тебя за плечи в какую-то невидимую дремотную бездну. Люди притихли, уткнувшись в воротники шинелей. Притих и Артем Исакович, который никогда не мог усидеть спокойно, не говорить, не спорить, не излагать множества разных планов, подчас самых фантастических.
Читать дальше