Но, помимо воли Николая, то светлое, чистое и радостное его прошлое захватывало в полон, и согревало, и придавало силы, отталкивая запоздалые сегодняшние попреки в собственный адрес.
…— Простите меня, я не могу уйти, пока мы не познакомимся. Мне это очень нужно. Я сегодня уезжаю. Я понимаю, что нельзя знакомиться вот так на улице, но другого выхода у меня нет.
Эти растерянные и нелепые слова Николай говорил незнакомой девушке, высокой, тоненькой, синеглазой, с простеньким студенческим портфельчиком в руке. В последний раз призывник Ермаков бродит по осенней Москве, прощается. В кармане литер до Горького, направление военкомата в училище. Голова уже острижена, в руках вместо стопки книг и конспектов — чемоданчик… Иришка стояла с подружкой, вся пронизанная светом, в начале бульвара, возле Кропоткинских ворот. Потом она прошла мимо, обдав его легкой волной духов и каким-то своим особым, совсем детским запахом — он помнит его до сих пор…
Николай шел за ней по Кропоткинской и Пироговке до ее института. У самых дверей решился: нагнал и пробормотал те глупые слова. Светлый пушок у нее на переносице смешно встопорщился. Она гневно сверкнула глазами и подошла к группе ребят и девушек у подъезда. Выслушав ее, все повернулись и поглядели на него. Трое парней двинулись ему навстречу — славные ребята, его ровесники. Разговор был неприятный, он отшучивался, краснел, а один из студентов, маленький, хлипкий, в огромных роговых очках с толстенными стеклами, горячился больше всех и грозил милицией (это был Изька Гольдин; потом на их свадьбе он ревел «горько» так оглушительно, что девчата зажимали уши; полуслепой, ушел в ополчение и погиб под Вязьмой тогда же, в сорок первом). Николай терпеливо ждал у подъезда. Наступал вечер, и до отхода поезда оставалось совсем немного.
Она как будто не удивилась, что он все еще здесь. Тревожные девичьи глаза были совсем близко.
— Как я боялся, что вы… — он не договорил, но она поняла, чего он боялся.
Тот самый Изька на первой же перемене подошел к ней;
— Ирка, а ты ведь дуреха. Парень-то не похож на обыкновенного мышиного жеребчика. Он мне понравился. Бросай все — беги, он еще внизу, а вдруг это явилась твоя судьба…
Но она «выдержала характер» — отсидела лекции. На глазах у всей группы подошла к нему, и они молча, сталкиваясь плечами и пугливо отстраняясь, пошли по Пироговке. Жадное чувство узнавания объяло их, волнующее, незнакомое и такое огромное чувство… Николай, лежа на деревянных нарах в вонючем бараке, не раз ночами явственно слышал ее голос: «Лейтенант, ты же еще молодой, у тебя все впереди, заработаешь жене на тряпки. Махнем-ка лучше на Кавказ!»
Так могла говорить только его Иришка.
Было много разлук и много писем, таких же умных и сердечных, как эта случайно встреченная им на самом пороге войны юная студенточка, ставшая его женою.
Сын учился ходить в ту самую пору, кода его отец, как и миллионы других отцов, учился воевать.
Год разлуки с женой, военный год от лета до лета. Иришка писала часто, он нетерпеливо раскрывал залепленные штампами военной цензуры треугольнички желанных писем; один раз получил в конверте фотографию: Иришкины честные и строгие глаза спрашивали: «Как ты там без меня?» Юрка смотрел на отца беззаботно и беспомощно, свернувшись маленьким комочком на коленях у матери… Глаза жены не отвели его от той, другой женщины. Лена ушла с его пути сама…
Как язык его повернулся говорить ей стершиеся, банальные слова о войне, что завтра их всех могут убить и ничего не останется?.. Все это, сказанное другими людьми в другой обстановке, да и ему самому потом, показалось пошлым и глупым. Тогда же, душной ночью, полной одуряюще острого запаха цветов, озаренной отблесками недальних пожаров, — напряженной предбоевой военной ночью, — все эти слова казались верными и такими необходимыми для их сближения. Зачем это все было? Как он смел тогда поступать так, как поступил? Словно в сердце своем отодвинул в сторону Иришку и привлек ту одинокую горькую женщину. Ведь для того чтобы он снова почувствовал себя не скотом, а человеком, умеющим владеть собой, нужно было услышать тихие Ленины слова — они ударили тогда в самое сердце неизбывной печалью и горечью осуждения:
— Как так можно?.. Как можно пользоваться горем и одиночеством женщины?.. — Однако, говоря так, она не отпускала его, тогда он сам отшатнулся от нее и, уходя, услышал тихий плач.
…Все эти обрывочные мучительные думы о жене, о себе, о той полузнакомой женщине копили в Николае все больше презрения и даже ненависти к самому себе, и однажды он даже подумал, что плен — это воздаяние за его увлечение.
Читать дальше