— …дом наш, — продолжает он, — стоит на угоре, прямо над речкой. В палисаднике — черемуха. Весной цветет… Откроешь окно — как духи! Зимой — светло от снега, и видно и речку подо льдом, и рощу, и город вдали. Трубы дымят, ребята на санках с угора катаются… — Он тяжело вздыхает и умолкает, мешая кочергой угли. Зарево от них освещает его задумчивое изувеченное лицо.
— Дома и ешь, и спишь, и работаешь лучше, чем в этих… квартирах! — Он пренебрежительно машет рукой. — Свой дом — своя и жизнь! Тебе надо, как вырастешь, выстроить свой дом-то! — Он ласково смотрит на меня. — Да и жить где-то у речки, у леса… Вот и проживешь славно!
— И будет такое время?
— Как же! Обязательно будет! Вот доживешь… и меня вспомнишь! Для чего ж мы воюем-то?
Удивительное дело! Его простые слова вселяют надежду в мое сердце. Я думаю, что война кончится, время пройдет, и мы забудем наше горе. Будем жить, есть что хотим, гулять, работать… Но тут моя мысль спотыкается я вспоминаю об отце.
— Все проходит, — говорит Трофим Яковлевич. — Все… И жизнь наша!
Он смотрит на яркие язычки пламени, лижущие раскаленные угли, потом говорит:
— Пойдем, сынок… почта скоро.
Но тут звонок маленького колокольчика заставляет меня обернуться: женщина, похожая на школьную няню, идет по коридору и, звеня в колокольчик, говорит:
— Кино-кино-кино…
— Хочешь в кино? — спрашивает Трофим Яковлевич.
— Очень!
— Пойдем.
Мы проходим мимо столика с лампой — жующей женщины нет (я уже знаю, что ее зовут Макарова), сворачиваем направо и оказываемся в большом помещении: столы сдвинуты, перед нами натянута простыня. Стуча костылями и палками, рассаживаются раненые, и мы садимся в самом углу, у дверей.
Гаснет электричество. Белый экран исчезает. Нет ни войны, ни страданий. Снова то время, когда все эти люди, которые сидят сейчас без рук, без ног в этом зале, изувеченные и жалкие, были здоровыми, сильными, смеялись, любили, работали… И нет бесчисленных могил по всей нашей необъятной земле, изрытой снарядами и бомбами, с разрушенными черными городами… Нет всего этого… Прежнее, мирное время перед нами!
…Аппарат затих. Загорелся свет. В полной тишине раненые стали разбирать свои костыли и клюшки. И мы с Трофимом Яковлевичем мимо вытирающей слезы Макаровой пошли из зала.
— Вот так! — говорит он. — Жили и не знали, значит, что хорошо. Пока не потеряно — не понято!
Мы поднимаемся вверх по лестнице. Внизу два солдата, дуя на замерзшие пальцы, что-то говорят Макаровой. Она кивает им и поднимает телефонную трубку.
— Выздоравливающие, — слышим мы, — на выход! Помочь надо. Куда-куда? Придете — увидите.
Мы входим в палату, за нами появляются и остальные раненые.
В коридоре голоса, шаги…
— Почта! — кричит чей-то голос.
Трофим Яковлевич вздрагивает. Чья-то рука, всунувшаяся в дверь, бросает пачку писем на ближайшую кровать. Они рассыпаются по одеялу, эти синие, зеленые, белые конверты. Конверты-треугольники со штампом «просмотрено военной цензурой».
Комиссар подходит к кровати, быстро перебирает письма, кладет один конверт в карман пижамы и, держа в руках остальные, читает:
— Осипов!
Молчание. Он кладет конверт под подушку безногого.
— Николаев!
Солдат, худой как смерть, с измученным лицом, протягивает руку. Встать он не может, и Трофим Яковлевич передает ему письмо.
— Гогоберидзе!
Так он раздает все письма, и в палате становится очень тихо, слышен только шелест бумаги.
— Пойдем, — тихо говорит мне Трофим Яковлевич. Он открывает тумбочку, и я снова чувствую запах свежего хлеба и котлет. Я осторожно заворачиваю бутерброд в газетный лист и кладу его в боковой карман курточки. Большая рука Трофима Яковлевича аккуратно опускает очистки в мой мешочек. Я готов целовать эту руку! Но вместо этого говорю:
— Спасибо!
Комиссар, я вижу это краешком глаза, не сводит с нас взгляда. Я беру мешочки и вешаю их на грудь. Потом, поправив, передвигаю под мышку.
— До свидания, — прощаюсь я и всем кланяюсь.
Мы выходим в коридор. Тихо. Во всех углах сидят раненые, в их руках письма. Шелестя листками, они читают…
— Придешь? — спрашивает Трофим Яковлевич.
— Да. И я принесу вам книгу… Только какую?
— Принеси, брат, об этих… ну, о греках.
— Хорошо. Я принесу вам мифы Древней Греции.
В распахнутую входную дверь ветер несет колючий снег. Я хочу попрощаться с Макаровой, но ее нет. Мы выходим во двор. Темно. Синий свет дежурной лампочки слабо освещает белый снег. Ветер сечет лицо колючими снежинками. Прислонившись к стене, замер на костылях Трофим Яковлевич.
Читать дальше