— Здравствуйте.
В ответ на мои слова фигура, закутанная в одеяло на железной кровати рядом с дверью, поворачивается, и я чувствую резкий запах, идущий из-под одеяла. Забинтованная голова, небритое лицо, широкие скулы. Смотрит на меня.
— К Селиверстову, — объясняю я.
Фигура тычет в угол, где, накрытый одеялом, лицом вниз лежит на постели Трофим Яковлевич. А мне становится неловко, так как я понимаю, что закутанный в одеяло сидит на судне.
Я иду между кроватями. Раненые с любопытством смотрят на меня. Я подхожу к кровати Трофима Яковлевича. Он лежит не шевелясь, и я стою, не знаю, что делать.
— Трофим! — Лежащий рядом с ним пожилой человек с умным, живым и приятным лицом, взяв в руки клюшку, тычет его в спину. Он шевелится, поворачивается, открывает глаза. И я снова вижу его изувеченное лицо, но в этот раз мне совсем не страшно.
— А-а, — говорит он, и его лицо сжимается в комочек. Я понимаю, что это — улыбка. — Пришел… Садись! А я, брат, спал… Сон видел, — со вздохом шепчет он. — Поле все во ржи… солнышко печет, небо голубое… и я еду на лошади…
Лицо его вновь сжимается в комочек.
— …только и хорошего, что во снах… Вся жизнь, видно, там… до войны осталась… Ну, что скажешь?
— Вот, я принес вам… — Я достаю из-за пазухи колоду карт и кладу ее на кровать. Они рассыпаются рядом с ним, эти атласные, красивые, загадочно улыбающиеся дамы и кавалеры.
— Вот хорошо-то! — Он берет карты в руки. И все остальные, кто мог, встали и окружили нас. Трофим Яковлевич нюхает одну из карт. — Славно, брат, пахнет. Чем это?
Я тоже нюхаю и ощущаю слабый запах духов и пудры.
— Духами и пудрой.
— Чьими? Мамкиными?
— Нет, бабушкиными. Это ее карты.
Он кладет их на серое одеяло своей кровати, рассматривая каждую.
— Красиво, — шепчет он. — Ну, сынок, это — целый клад! Что тебе…
Но я не даю ему договорить:
— Это — подарок. Так велела передать вам моя мама.
Он берет меня за руку.
— Скажи ей спасибо — от всех!
Раненые, окружив нас, смотрят на меня с такой добротой и участием, которых я не видел давно. Я хочу спросить у Трофима Яковлевича, пришло ли ему письмо, но стесняюсь. Однако, кажется, моя мысль передалась ему.
— Нет письма, сынок. Нет и нет… Будто и не человеку пишу.
— Может быть, придет еще?
— Может… может… — шепчет он.
Тепло. Густеют сумерки за красивыми старинными окнами. Над нашими головами зажигается свет. Кто-то из раненых, встав, опускает на окна маскировочные шторы. И тут только я замечаю, что весь потолок над нами расписан светлыми веселыми красками. В центре — фигура Аполлона. Одна его рука как бы отрезана фанерной стенкой и не видна — старинный зал разгорожен на две половины. Голова Аполлона увенчана диадемой. Вокруг него ведут хоровод вечно юные дочери Зевса.
Раненые разошлись. Трофим Яковлевич раскладывает карты и вздыхает:
— Дальняя дорога… Куда бы это? А? — Он смотрит на меня. — Чего молчишь? А, слышь-ко! — Он манит меня пальцем. — Глянь-ко! Это тебе!
Он открывает дверцы своей тумбочки.
— Я собрал тебе, сынок!
Я так отвык от простой человеческой ласки, что когда его тяжелая рука легла мне на голову, весь замер и сжал губы, чтобы не разреветься. В открытой тумбочке лежит рядом с орденами толстый бутерброд из черного хлеба! Внутри него котлета, от которой пахнет луком; рядом — громадная каска с выдранным подшлемником, и в ней — чистые и толстые картофельные очистки. И я понимаю в этот миг, как можно целовать руки, дающие хлеб и сострадание!
Я поднимаю голову вверх, чтобы выступившие слезы не потекли по щекам.
— Слышь-ко, — шепчет Трофим Яковлевич, — я их вымыл, очистки-то… Ты не мой, так и варите, они толстые.
— Спасибо!
— Кто же с тобой еще живет-то?
— Мама и брат.
— А бабушки и дедушки?
— Бабушка умерла в начале войны… А другая… не знаю где… Была на юге.
— Учишься хорошо?
— Нет.
— Это плохо! — вздыхает он. — Учись, брат, лучше… — И, словно понимая мои мысли, добавляет: Учителя — они чудные, да и глуповаты многие… Но ученье, брат, свет, а неученых — тьма! — Он улыбается.
Тут двери палаты открываются, и появляется та высокая стройная женщина в белом выглаженном халате с прекрасным лицом. Я смотрю и не могу понять… Мне кажется, что на ее руке какая-то грязная и мятая перчатка, что так не идет ей, такой аккуратной. Ее лицо полно той строгой, холодной, совершенной красоты, которая есть только у идеальных созданий природы… И все раненые тоже смотрят на нее.
Читать дальше