Мне показалось, он финтит.
— С вами была девушка, верно? Вы ей еще помогали надевать пальто.
И тут старший лейтенант вспомнил меня. Опять зашелестел пергамент — он улыбнулся:
— Вон оно что! Она это с вами отплясывала, когда я подоспел.
— Вы отбили у него девушку, Фрол Моисеевич? — подтрунивал над ним майор. — В вашем возрасте… Поздравляю!
Старший лейтенант пояснил, морщась:
— Какая тем девушка! Сержант Гордикова. Мы работали с ней над Колькой Гаркавым, помните? Сто сорок шестая статья.
Я спросил, обращаясь больше к Антонову, чем к нему:
— Катя, кажется?
— Во-во! — ответил старший лейтенант, даже как будто обрадовавшись, и я сразу устыдился своей попытки уличить его непонятно в чем: неужели меня так могло задеть пустяковая неприятность на танцах! — Катюша Гордикова, из нашего паспортного стола.
Выходит, зря я тогда расстроился. Моя дама бросила меня вовсе не по своей воле — по служебной необходимости Не стал дожидаться конца нашего вальса тот самый Гаркавый, сто сорок шестая статья!
Что за статья? Не забыл?… Кажется, грабеж…
Смотри-ка, кое-что еще помню!
Весь день, до пяти вечера, я просидел рядом с Фролом Моисеевичем в тесной каморке, пышно именуемой кабинетом, и он демонстрировал мне всю свою канцелярию. Писанины всяческой оказалось больше, чем можно было ожидал, и я с жалостью, перемешанной с опаской, вспоминал об Арвиде. Ох, и клянет он сейчас и меня, и секретаря райкома, и всех, кто сагитировал его в угрозыск!
Присутствовал я и на нескольких допросах. Косматый парнишка и всхлипывающая женщина тихо отвечали на такие же тихие вопросы Фрола Моисеевича. Они стащили на текстильном комбинате по три метра ткани и были задержаны при попытке продать. Тут было все яснее ясного, оба дела никуда за пределы мелкого хищения не выходили. Ни женщина, ни парнишка даже не пытались отпираться. Фрол Моисеевич не спеша фиксировал их признания, и они опасливо расписывались внизу каждой страницы.
В пять часов я отправился в столовую возле заводоуправления, навернул с волчьим аппетитом тарелку пустых щей, проглотил на второе что-то непонятное, не то кашу, не то разваренные овощи, а может быть, то и другое вместе, и заспешил обратно в клетушку Фрола Моисеевича. В семь вечера предстоял выезд на арест. Фрол Моисеевич немедля засадил меня за всякие нужные для этого случая бумаги. По делу о групповом хищении проходило сразу шесть человек. Я провозился довольно долго и, самое досадное, испортил два бумажных листа, причем даже не обойных, а драгоценных тетрадочных. Но Фрол Моисеевич был великодушен: ни слова упрека! Только горестно покачал головой, заметив позорные следы ученической кляксы на одном из ордеров. И тут же снисходительно похвалил, показывая свою объективность:
— А пишете ничего, разборчиво…
Сам Фрол Моисеевич обладал каллиграфическим почерком, и его протоколы можно было демонстрировать, как совершенные образцы, если бы не довольно частые ошибки в правописании. Впрочем, он их нисколько не стыдился и, я думаю, вообще не подозревал о том, что они существуют.
Мы оделись.
— Где гараж? — пошутил я, зная уже, что единственная полуторка отделения стоит второй год без колес.
— Не гараж, а конюшня, — на полном серьезе поправил Фрол Моисеевич. — Тут, рядом, через дорогу.
К юмору он был абсолютно глух…
За оперативными работниками отделения числилось пять лошадей: Резвый, Рослый, Шалун, Мальчик и Стратегия. Смирные, покорные трудяги, вечно недоедавшие, вечно недосыпавшие, как и их хозяева, и всегда безотказно готовые к действию. В отдельном стойле помещался жеребчик Циклоп, выездной «самого», как почтительно величал майора Антонова конюх дядя Спиридон. Циклопу, не простой лошади, а начальственной, перепадало соответственно занимаемому положению и сена побольше, а иногда даже овес. Это было так несправедливо по отношению к нашим трудовым оперконям, что я, когда немного освоился, стал тайком потаскивать у Циклопа сено и угощать им строго поочередно рядовых коняг.
Шайку воров мы с редким везением накрыли в доме одного из ее участников, всех шестерых сразу; очевидно, у них здесь шло производственное совещание. Все обошлось мирно, сопротивления они не оказали.
Только один, высокий бородатый детина, все выкрикивал с безнадежным отчаянием, пугая своих дружков:
— Ой, мамочка! Ой, горе мне, горе, мамочка родная!
Как выяснилось позднее, в ходе следствия, бородач имел веские основания причитать и оплакивать самого себя. За ним вскрылось, помимо участия в хищениях, еще одно преступление, самое подлое — дезертирство.
Читать дальше