Дача Говоровых представляла половину большого кирпичного дома, сдержанным своим видом несколько отличного от остальных притененных деревьями построек, несших на себе непременные кокетливые черты загородной архитектуры. Строгость и обычность внешних форм дома Говоровы постарались компенсировать внутренним обустройством. И тут Говоров, купивший во время оно этот клочок земли, эти холодные каменные стены, которые стали невыносимо постылы ему в тяжкие дни и месяцы его трагедии — до дачи ли было! — нашел в Ирине Михайловне все понявшую живую душу: она и тут, как на городской квартире, хотела свить их гнездо. Предпринятая ими коренная перестройка «низа» и сооружение «верха», при нынешнем крайнем дефиците стройматериалов, а еще больше трезвоголовых мастеров, превратилась в длительную нервную эпопею. Но все же в итоге чердачная площадь, куда устремилась винтовая лестница, была обращена в две светлые от золотого дерева комнатки, кабинет и спальню с балконом, выходящим в пушистый лапник тихой, с медовой смолкой коры лиственницы, просвечиваемой по утрам заревом рождающегося солнца. Что касается «низа», то венцом его перестройки стало сооружение камина, вызвавшего недобрую зависть соседей, будто Говоровы переступили какие-то нормы, «выпятились» перед другими.
Улочка, если въезжать в нее со стороны поселка, заметно поднималась вверх и, наконец, за внушительным, аристократического вида владением Залесских вливалась в живописную рощу. Предлесье начиналось молодым ельничком и переходило в ослепительную белоствольную рощу берез, которая затем растворялась в смешанной лиственной чаще. А дом Говоровых стоял в стихийно образовавшемся центре улицы, к тому же накрепко захваченном самым молодым поколением дачного общества. Так сложилось, что этот отрезок улицы вблизи перекрестка с дорогой, ведущей на пригородную железнодорожную платформу, и колодца, наиболее из всех других посещаемого ввиду лучшей в округе воды, уже благодаря этому был всегда люден. Но главное, что оживляло улицу и не всегда нравилось Говорову, по роду своего занятия нуждающемуся в тишине, это скопление на этом участке дач, населенных мальчишками и девчонками, к которым непременно нужно прибавить еще и Шерри…
Шерри — так звали молоденького, прелестного шоколадного цвета спаниеля женского рода, закормленного хозяевами и доведенного до последней степени отупения двумя хозяйскими мальчиками вкупе с оравой близживущих ребятишек, охваченных всеобщей страстью «обучения» несчастного пса. То и дело доносились с улицы строгие и между тем совершенно безрезультатные мальчишечьи, а бывало, и девчоночьи команды: «Шерри, вперед!», «Шерри, назад!», «Шерри, лечь… встать… подать… принести…» Во дворе, где обитала бедная Шерри, довольно населенном, каком-то автомобильно- и магнитофонношумном, главенствовала — по крайней мере, так казалось со стороны, женская часть, и в устах женщин команды, подаваемые собаке, с непредсказуемым ухищрением интерпретировались: «Шерри, кому сказано, чтобы не ходить на улицу!», «Шерри, ешь ради бога или уходи с глаз долой!», «Шерри, ты сейчас получишь ремня!» Если бы Шерри была Фигаро, она, возможно, исхитрилась бы быть и тут и там, служить всем, кто взял себе право властвовать над нею. Но ей суждено было родиться собакой, да еще с «родословной», что налагало на нее бремя непременной «учебы», формы которой она, к сожалению, не могла выбирать сама.
Говорову, немало в свое время побродившему с ружьем в сибирских болотах, сжимало сердце от команд, которые заставляли выполнять о х о т н и ч ь ю собаку, чьи гены туманили ей рассудок смутным видением водоплавающей птицы, по которой так хорошо «идет» спаниель. И может быть, существовала какая-то тайная связь, когда Шерри, ускользнув из-под бдительного ока хозяев, неслышной тенью появлялась в его дворе и, извинительно виляя всем своим телом, метя хвостом по траве, подползала к Говорову, клала ему в ноги доверчивую морду, поднимая невыразимо печальные глаза — их хотелось вытереть не помещающимися в ладонях шелковистыми ушами самой же Шерри.
Что говорить, на оживленном месте стояла дача Говоровых. Тихо, лишь сорока прострекочет или иволга выронит из горлышка расплавленную медь своей песни — на окраине, у Залесских, тихо на другом, нижнем конце улицы, выходящем к поселку, и лишь тут, в «центре», гвалт, визг, беготня, — и с этим ничего нельзя было поделать.
Ребячье собрание было разновозрастно и потому разделилось как бы на группы «по интересам», границы которых, впрочем, были весьма условны. Вокруг Шерри, если брать ее за некую меру ребячьего кругозора, крутилась в основном дошкольная мелюзга, от силы первоклашки. Это были Витька с Петькой, двоюродные братья и непосредственные «хозяева» Шерри, один бледный, жидковатый, другой крепко сбит, черные глаза бусинами; оба с гонорком, объяснимым обладанием Шерри. Это был Саша, изнеженный двумя бабками мальчик, внук отставного полковника Варфоломеева, наигранно, с употреблением армейских команд («Отставить!», «Вольно!»), строгого с Сашей. Полковник Варфоломеев давно снял военный мундир, на даче неизменно ходил в затрепанных спортивных штанах, бараньей душегрейке, старой вязаной шапке кулем, делавшей его похожим на гуцула… Но военная косточка жила в полковнике Варфоломееве, отдавшем фронту, армии, безвозвратно от него ушедшим, лучшие годы жизни. В принципе он твердо стоял на «солдатской школе» воспитания внука, и за комизмом отдаваемых Саше команд прочитывалась некая ирония, горечь, что все делается не по нему: две бабки незримо отделили его от формирования личности Саши, как от дела, по их разумению, слишком тонкого для «казарменной» натуры деда. Полковник противился, как мог восстанавливал себя в правах. Права эти были больше воображаемыми, но все же тешили душу старому солдату.
Читать дальше