Колька уезжал вечером. Днем нас повели смотреть ледоход. Мы строем прошли по улицам города, залитого весенним солнцем.
— Песню! — потребовал старшина.
Несколько секунд рота шла молча, печатая шаг. Красиво шла — я чувствовал это. Мы предвкушали песню. Мы хотели петь. Запевала вывел задорно и звонко:
— Здрав-ствуй, ми-ла-я Ма-ру-ся…
— …здрав-ствуй, цве-тик го-лубой! —
грянула рота.
Прохожие поворачивали головы и — кто с улыбкой, кто с грустью — смотрели на нас. А мы шли и шли, расплескивая грязь, накопившуюся в выбоинах.
Мелькнуло и тут же исчезло посеревшее, вздувшееся тело реки. Рота взошла на косогор и остановилась.
— Ра-зойдись! — скомандовал старшина.
Ряды шевельнулись и распались, словно карточный домик.
С обрыва Волга была видна, как на ладони. Лед, смешанный с мокрым снегом, чавкал, приподнимался, будто кипящая в котле каша. Огромные льдины, встав на «попа», таранили друг друга, валились набок, подминая под себя обломки, резали острыми, как форштевни, краями тело реки, громоздились одна на другую, образуя холмы. Возле моста бухали взрывы, расчищая реке путь. Лед все напирал, напирал — могучая русская река проснулась.
Я глядел на ледоход и думал: «Вот она, силища! Черта с два, победишь народ, у которого есть такая река. Как хорошо, что я гражданин СССР! У нас все большое — реки, озера, леса. И люди наши такие же — рослые, выносливые, сильные! А если кто из нас и невелик ростом, то сердце у него большое, одним словом, хорошее сердце».
Колька стоял около меня — притихший, сосредоточенный. Он, видимо, думал о том же, о чем и я. Даже на Фомина ледоход подействовал: в его глазах появилось что-то хорошее, доброе.
Казанцев смотрел на ледоход с неодобрением. Я решил: ледоход для него хаос, беспорядок, то, что он терпеть не может.
Вечером Старухин дал мне «увольнительную», и я пошел провожать Петрова. Колька не скрывал своей радости. Да и как было не радоваться, когда он уезжал на фронт — туда, куда стремился и я? Стало вдруг обидно, что его, а не меня отправляют на фронт. «Проклятый прием на слух, — подумал я. — Хоть отчислили бы поскорее, — только хлеб даром перевожу».
Загудел паровоз, будто выкрикнул что-то. Колька вскочил на подножку:
— До свидания, Жорка! Я напишу тебе. А в крайнем случае после войны встретимся. Адрес мой помнишь?
— Помню! — Я почувствовал — навертываются слезы.
Получить от Кольки письмо я не успел: через пять дней меня, наконец, отчислили.
Пересылка, куда доставил меня неразговорчивый, малообщительный, очень курносый старший сержант, с которым я до этого не встречался, помещалась на окраине Горького в двухэтажном бараке с выпирающими, словно скулы, стенами. Казалось, кто-то большой и сильный надавил на барак, отчего он сплющился, округлился, стал похожим на допотопное животное, собирающееся рожать.
Пересылка и впрямь рожала солдат и младших командиров. Они выкатывались по трое в ряд с вещмешками и скатками через плечо из ворот, обитых железными планками. Солдаты и младшие командиры, как догадался я, направлялись или в учебные подразделения, или туда, где формировались маршевые роты.
Обитые железными планками ворота, массивные и прочные, придавали бараку сходство с засекреченным объектом. Это сходство усиливала высокая изгородь, опутанная колючей проволокой, и проходная с узкой дверцей — возле нее и днем, и ночью стояли, сменяя один другого, мордатые сержанты с автоматами на груди; они грозно покрикивали на всех, кто приближался к ним на расстояние менее пяти метров или, как говорили на пересылке, на три обмотки.
Внутри барак напоминал муравейник. По скрипящим деревянным лестницам сновали солдаты и младшие командиры с озабоченными лицами, с ожиданием, застывшим в глазах: пересылка была для сотен людей «исходным рубежом», с которого начинался новый этап солдатского пути, часто ломавший все планы, мечты, надежды, приносящий одним радость, другим огорчение.
Чаще всего на пересылке звучали две команды: «выходи строиться» и «разойдись». По команде «выходи строиться» солдаты и младшие командиры срывались с нар и, рассчитавшись с первого на второй, ныряли в черную прорубь двери навстречу своей судьбе. Команда «разойдись» швыряла людей на освободившиеся места, на нары, точно такие же, на которых я спал вчера, только без матрацев.
Воздух был спертым, тяжелым. Он показался мне густым. Густоту создавал многоголосый гул, какой обычно бывает на вокзалах, когда одновременно говорят тысячи людей. Тускло светили лампочки, мохнатые от пыли. Электричество в бараке горело даже днем: солдатское общежитие не имело окон, только две двери, из которых одна вела в нужник с прорезанными в досках ячейками, другая во двор, где стояли сержанты с автоматами на груди.
Читать дальше