Бесконечный дождь. Быстрые нити блестели в свете окон и фар. От тепла и сырости становилось безразлично, что носишь: куртку, свитер, куртку на свитер, майку, совсем ничего. Медленно летали бабочки и у фонарей собирались таким же густым роем, как и в сухую ночь. В глубине ночной чащи зеленели огромные фосфорические пни. Важное и мелочи одинаково набухли, склеились, как сухари в рыбацком сетчатом мешочке, такие часто выбрасывало на берег, опутанные гороховыми усами зеленоватой лески, с грузилом, отлитым в столовой ложке. Серый свинец и сухарная кашка. На камнях попадались мертвые чайки. Одна, живая, сидела на воде, упираясь рыжими перепонками в камешки и вертела головой. Я взял ее на руки, она умерла. Под оврагом во время ливня выбило щель глубиной в человеческий рост. Я бросил мертвую чайку туда. Тот ливень в конце июля заставил себя запомнить.
Все уже, думал я. Стая воробьев поднялась из зарослей вишни-дичка, но тут же спряталась в другие, погуще, заменявшие забор, который давно сгнил, давно повалился. Я сидел в гостях у милой, ведущей непрерывную междоусобицу пары, макал в жидкий азербайджанский чай кусочек пиленого сахара и чувствовал спиной холод из леса, и не желал выйти посмотреть на гигантский огурец величиной с цукини, счастье великанши, который лежал на грядке. Все уже, думал я, дождь прошел, я успею дойти до дома, а там пускай опять льет. Из-под навеса заметен был просвет, но быстрая, нехорошая туча уже давила мокрую ватку вечернего неба. «Пойду», – сказал я. «Мы дадим тебе Борину куртку». Куртка не помогла. В лесу сразу же стемнело, и вода обрушилась с такой силой, что пригнула старые орешники и превратила мою дорогу в поток, который с грохотом и ревом понес по склону лесной мусор. Я брел по колено в воде, в ногах у меня крутились сучья, царапали, ставили подножку, и я не бросил тяжелую бесполезную куртку только потому, что ее потом надо будет вернуть. Ветра не было. Туча остановилась. Из тучи продолжало лить все сильней. На перекрестке, где я шел уже почти по пояс в воде, меня ждали. Он, как лисенок, взбежал по наклонному стволу и дрожал. Он поскулил, чтобы я его услышал. Какую-то часть пути ему, вероятно, пришлось плыть, а плавать он никогда не любил. Мой рыжий песик, который, как это часто бывало, отправился за мной тайком, прячась за кустами. И мок под дождем, и ждал, и не показывался. Теперь его била дрожь, соскальзывая с мокрого дерева, он подбирался, поджимал лапки и, когда я подошел, прыгнул мне на руки. «Еще немножко, и мы согреемся дома», – сказал я ему. И он лизнул меня в лицо и положил мне мордочку на плечо.
Дома я сменил мокрые лохмотья на сухие, а песика вытер моим полотенцем и уложил с собой в постель. Так мы и лежали, я гладил его умненький лоб с глубокими морщинами, он фыркал, пыхтел и вздрагивал то лапками, то высыхающим хвостом, который у него распускался, как рыжая хризантема. Я уже было развернул книгу, как дождь кончился, и в дверь постучали. Адамович, мокрый по колено, с сухим женским зонтом в синих цветочках. Ему прокусили член. «Я их знаю, они бабы интеллигентные, просто с цепи сорвались. И впятером обслуживали всех, у кого стоял. А я взял одну и пошел с ней в прихожую. Она меня зубами как цапнет… Я дал ей по роже, но этим уже ничего не исправишь». Мать промывала укус марганцовкой, чтобы не развилось воспаления. Он порывался показать мне увечье, все время тянулся к молнии своих плотных, словно чем-то проклеенных джинсов. Я говорил: «Нет, не хочу». Так мы скоротали вечер. И откуда мне было знать, какие это все будет иметь последствия?
Осенью в щель под оврагом, выбитую ливнем, стали сбрасывать мусор. Когда я бросил туда мертвую чайку, она ударилась о пустое ведро. Головой или клювом, я даже не посмотрел. Ветер прохватывал меня до костей, нужно было двигаться, чтобы не замерзнуть. Узкое белое перо, зацепившись за что-то между камней, вертелось, кланялось, поднималось и даже застывало неподвижно: крошка-спортсмен виндсерфер или же невидимый каллиграф. А два-три дня назад еще и не было этого прохватывающего ветра, и медленно набирался по дорогам ворох высохшей листвы. И как это все было хрупко там, наверху! Как печально белели сухие кроны в лунном свете безветренной ночи. Однажды вечером, около шести часов, я подъезжал на окраину к кольцу шестерки, и в автобусе имбецильная пухленькая старушка накренилась на повороте, чуть не упала, но оперлась о резиновый пол ручонкой и – этой самой ручонкой – поддела золотую пуговицу. Редкие пассажиры должны были услышать, что это уже шестая золотая пуговица за неделю, и что дурочка пришивает их все к самодельному пальтишку своего внука, тоже слабоумного. Вышли. Я набивал трубку. Ко мне подковылял человек и сказал: «Мне сорок четыре года». – «Двадцать шесть», – ответил я, так как он производил впечатление оригинала, который при знакомстве называет не имя, а возраст. Да он и выглядел необычно, чего стоил его ноющий профиль: бледная, небритая щека, красная полоса под глазом, огромный мраморный белок (мрамор с прожилками), восковое ухо. Передо мной был мертвец, не на шутку напуганный тем, что его забудут захоронить, беглец из морга, оставивший с носом прозектора только потому, что он всерьез относится к своим похоронам и уже облачился в подходящий к случаю костюм. Он только и спросил меня, что о дороге к «Дубовой роще». Я раскурил трубку и ответил, что нам по пути, и проще было проводить его, чем объяснять или пустить его по всем извивам проезжей дороги. Нет же, у меня в запасе имелся сокращенный путь, более удобный, как мне казалось, для его негнущихся ног, путь через Промежность, вниз по скользкой глинистой канаве, которая так у нас и называется.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу