— Александр Иванович просил.
— Раз «просил» — оставь, — отпустил Маныч барским жестом.
Половина наших полуночных последователей разбрелась, другая половина, вместе с сонным Манычем и тепленьким Лёликом уже размякла в автобусе, когда Минька взял меня за рукав и трезво сказал:
— Мы остаемся.
— Остаемся, — согласился я, поскольку был в состоянии грогги, как боксер после двенадцати раундов: ходить — ходишь, а вот понимать — ничего не понимаешь, кроме того, что добивать надо.
— Да ты спишь что ли? — оскорбился Минька.
— Сплю, — покорно сказал я.
Минька отволок меня в купальню и голышом бухнул в майскую воду. Та еще водичка! Но эффект вышел обратный — я еще больше окосел.
— Я там работаю за себя и за этого парня, — начал прокламировать Минька, — а энтот парень конину жрет, будто других дел нет. Девочки копытьями бьют, шпилиться хотят, как Гитлер воевать, а он… Бе-хом, на месте. Арш! Нет, рубашку не натягивай, сейчас еще купаться пойдешь. Давай, корыто разбитое!
— Какие девочки, Минь, ночь на дворе, ебтыть. Фить-пирю, спать пора.
— Какие девочки!? Помнишь девочку, что в общагу приходила? Да еб! встряхнись ты!
— Да-ай рубашку, ирод, деспотия византийская.
— Там дачи у них, идти пять шагов. Всё сепаратные переговоры переговорены. Ты только… Фефел.
— А мы-ы уже фонарь зажгли, поросятки спа-а-ать легли.
— Серый, ну, не дури. Держись, давай, пойдем. Не мужик ты что ли? Может поблюёшь?
и положил я ей голову на хиллы под йесовские переборы стива хоу и упал раз и навсегда в темные аллеи и очнулся мятым утром шамкая разбитыми в любовь губами и неспособным навсегда унылым ростком своим фиолетовым вопя песню лебединую об апрельском бугре пробитом на издохе папилляры мои в трещинах и мозолях от касаний бессонных нежность трогает сердце шершавой ладонью сосет его сукой умер я
пришли головами покачали притворно сказали «ах да» петлю галстука набросить не забыли день лишь склонил закатом знамена да ночь кудрями цыганскими окна занавесила да погодка погуляла вразнос да напоследок черпая посошок за посошком закидали любовь мокрыми плевками глины прихлопнули лопатой выпили крякнули матерно на поганый разлив мир ея праху сказали и ушли забыв лопату
ни слова больше
не отсюда это
Сегодня только и разговоров: вчера подломили халдея Пиздоболкина.
Хмыря этого, когда-то каждая собака в городе знала — наглорожей фарцовщика в Голосранске наверно и сейчас днем с огнем. Вошел, котелок, в историю.
Работала на Пиздоболкина целая корпорация, свои люди по всей России-матушке. Штаны, пластмасса, сигареты, баблгам — всё, что сердцу расейскому с лейблом «маде ин» мило — чисто его была монополия. Конкуренцию любую топил, как котят в помоях, а самых упорных сдавал ментам, еще и травку с порнушкой в квартиру подбрасывали для полного раскрута.
Ходил этот чейнджер кругом в джинсе: костюм-тройка, батник, галстук, даже мокасины джинсовые — весь из себя, вертлявый такой, шалтай-болтай.
Уж такой был гвоздодер невъебенный, уж такой без мыла намыленный, но припух-таки.
Сам ли залетел, навели ли, или еще как — неизвестно, да и, по правде, совсем не важно. Важно, что всю кодлу заложил, подельников всех своих сдал, но тем и в солисты не подался — обэхаэсэсник главный за паровоза пошел.
Ту-ту-у-у!
Громкая была история.
Отмотал Пиздоболкин своё.
Вышел.
В Утюг халдеем пристроился.
Адью — теперь зимой и летом одним цветом: в одном и том же сереньком костюмчике, локти засалены, сам затертый какой-то, рожа, как яблоко печное, сморщило всего. Но горбатого ведь и кайло не исправит.
С тряпками-дисками-джинсами — кайки. В этом салате все на виду и концы подобрать проще простого. Тем более, что фуганку разок уже поплохело — на ментовском пианине играл, и пьесы эти ему, конечно, по ндраву не пришлись.
Нет. Этот винт стал пропеллером крутиться. Сам на три «Н»: нигде, никак, ничего: плавали-знаем; через третьи руки айки [87] иконы
брал и форинам скидывал, за зелененькие. Раз в полгода — шнырь — и нет чувака: в столицу укатил грины в чулок паковать. Давно известно, лучшая колбаска — это балычок, и осетров таких кушают не те кто от зари до зари, от темна до темна на станке стальной резец об какой-нибудь ржавый коленвал тупит, а тот, кто спит до обеда, а за самим обедом капризничает.
И вот теперь всё, что нажито непосильным трудом, подломили в одночасье. Уж были там доски — не были ль, и какие доски — нам не знать. Вряд ли там крах — не такой он неученый, чтобы всё в одном месте держать, но квартиру поставили на уши серьезно. Вдумчиво. Пиздоболкин любому искусствоведу в этом деле мог бы консультацию дать — так в институтах не учат.
Читать дальше