— Ты уже пришла в себя? — спрашивает ребе.
— Да, — слабым голосом отвечает она.
— Серл, — говорит ребе, — гость утверждает, будто он твой муж, Нохемче. Приглядись к нему хорошенько и скажи, узнаешь ли ты его?
Она смотрит на пришельца — запыленного, обросшего человека, смотрит на его черную как смоль бороду, на смуглое и в то же время бледное лицо с резкими чертами, на жилистые, крепкие руки и ноги, что торчат из рваных одежек, на большие черные глаза — и ее сердце трепещет, хочет выпрыгнуть из груди. Краска заливает ее лицо.
— Я не знаю, — отвечает она.
— Его трудно узнать, — говорит ребе. — Когда он ушел, то был еще без бороды, а теперь у него большая борода, он стал вдвое старше.
— Да, — вздыхает Серл. — Уже пятнадцать лет прошло.
— Гость, — говорит ребе, — чем ты можешь доказать моей дочери, что ты ее муж?
— Я постился два дня перед тем, как уйти.
— Да, — говорит Серл и бледнеет.
— И в день ухода я даже вечером отказался от еды.
— Да, — говорит Серл.
Чужак поворачивается к Сереле и обращается к ней. Он называет ее на «ты».
— Ты думала, что я болен, — продолжает он, — собиралась позвать доктора.
— Да, — отвечает она, — я велела вам лечь в постель.
Серл называет его на «вы».
— Я не хотел ложиться, — говорит он, — хотел заняться учебой. Я поднялся на второй этаж, в свою учебную комнату.
— И так и не вернулся, — вздыхает она.
Ребе снова поднимается с места, подходит к Сереле.
— Ты все это помнишь? — спрашивает он.
— Да, помню, — говорит она. — Я даже помню, что в тот день готовили на обед. Кашу с молоком. Тогда ведь случилось несчастье, не будь нынче помянуто, с Малкеле, да покоится она с миром, и ее ребенком. Поэтому ничего мясного не готовили.
— Гм, — бурчит ребе.
— Я пошла наверх, в учебную комнату, и принесла Нохемче стакан молока и коржик, он же целый день ничего не ел. Но его там не было. Только книга лежала. Открытая.
— Псалмы, — говорит чужак.
— Да, — говорит Сереле. — Псалмы.
Она умолкает, задумавшись, потом грустно добавляет:
— Молоко так и осталось стоять на столе.
Она произносит это с такой печалью, будто ей до сих пор жалко того стакана молока.
— Приглядись к нему еще раз, Серл, — говорит ребе, — будь очень внимательна. Скажи, ты узнаешь его?
Серл подходит совсем близко к чужаку, как велит ей отец. Она пристально разглядывает его высокую костлявую фигуру, черные как смоль глаза и бороду. От него веет дорогой, пылью, силой и теплом. Жаркая дрожь пробегает по всему ее телу.
— Да, — твердо отвечает она, сама поверив в то, что говорит, — да, да.
Ребе поднимает мохнатые брови.
— Серл, — спрашивает он, — быть может, ты знаешь и другие приметы? Не стыдись. Быть может, есть какие-то знаки на его теле?
Она опускает глаза и молчит.
— Дочь, — говорит ребе, — ты соломенная вдова. Говори!
— Да, — отвечает Серл, — у него на боку шрам, след от операции, которую ему делали в детстве.
Она осекается, краснеет, потом говорит:
— И еще у него две родинки на спине, рядышком.
— Исроэл-Авигдор! — зовет ребе. — Ступай с гостем в микву и осмотри его. А ты, Серл, сядь на скамью.
Исроэл-Авигдор и чужак выходят через боковую дверь, ведущую к микве.
Серл подходит к мешку чужака, берет его в руки. Нежно касается пыльной залатанной ткани. Каждая неровность, каждая шероховатость волнует ее кровь. Она ласкает мешок. Ребе, нахмурившись, глазеет по сторонам и молчит. Вскоре возвращается Исроэл-Авигдор с гостем.
— Ребе, — с жаром говорит он, — все так, как сказала Сереле. Я осмотрел реб Нохема с ног до головы.
Ребе встает. Его обычно хмурое стариковское лицо сияет. Зеленоватые, как мох, космы трясутся.
— Поздравляю! — говорит он.
Затем подходит к дочери и тихо добавляет:
— Веди себя как подобает еврейской женщине. Я скажу Исроэл-Авигдору, когда надо будет затопить баню…
Полное лицо Сереле пылает. Она стесняется поднять глаза.
Ребе велит Исроэлу-Авигдору заказать для гостя новый, приличный наряд. Сереле, хочет вмешаться, сказать, что все вещи Нохемче до сих пор висят в шкафу в том же виде, в каком он их оставил; что она, Сереле, берегла их все это время, посыпала нафталином, чтобы моль не съела, и, если только они не стали ему малы и тесны, он может их надеть. Но она стесняется заговорить, не может даже вымолвить двух слов, тех самых, что стоят у нее в горле вот уже пятнадцать лет: «Почему, Нохемче?»
Ее глаза, опущенные долу, видят лишь пыльные истоптанные башмаки чужака. Она еле слышно бормочет смуглому чернобородому гостю:
Читать дальше