И Эдгар ждал случая терпеливо и стойко. В одном ему несомненно повезло: вылеплен он был из того же теста, что и какой-нибудь негритянский царек, — та же покорность судьбе, те же необузданные аппетиты. Самые невероятные мечты — и вера в свою звезду. И внезапные вспышки нежности к людям, подобные тропической грозе посреди жесточайшей засухи... Эдгар не боялся жизни, не страшился заплатить за преуспеяние любую цену, — настоящий князь тьмы, одержимый страстями и миражами... Блестящие стеклянные бусы, треуголки с плюмажем, удивительные музыкальные шкатулки с загадочными фигурками механических танцовщиц... Да, точно так же, как эти африканские царьки, печальные владыки времен работорговли, он сидел и терпеливо ждал, когда к нему явится купец за черным товаром и потребует рук, ног, сердец его врагов — его братьев. Что такое жизнь? Разве не по воле богов сердце человеческое гложут термиты желания?
Эдгар Осмен верил в демонов, которые требуют человеческой крови за исполнение дерзновенной мечты. Препятствия не страшили его. Он чувствовал себя в силах доказать, что у его современников, мнящих себя цивилизованными людьми, точно такие же правила морали, какие действовали тысячелетиями варварства. На его взгляд, в мире по существу ничто не изменилось; лишь слова, фразы, формы господства стали немножко иными. Наслаждение, счастье — это плоды эгоизма, и добыть их можно только за счет других людей. Он презирал хитроумные уловки, тонкости, сантименты. Он хотел разить наверняка, беспощадно, как молния, сверкнувшая неумолимым зигзагом... Мир жил и всегда будет жить кровью, только кровью, кровавыми слезами, кровавым потом!
— Мир? Мир состоит из людей. Из коршунов и их жертв, — отвечал он, когда какой-нибудь краснобай пытался пробить броню его упрямого молчания и завести с ним спор о смысле бытия.
Однажды вечером, когда лейтенант Эдгар Осмен проходил по веранде семейного пансиона, где он снимал комнату, его окликнули из группы молодых людей:
— Вы что же, лейтенант? Уже не хотите узнавать старых друзей!
Это были студенты-медики. В ночной тишине раздавались раскаты веселого смеха.
— Скажите-ка, лейтенант, так ли уж обязательно знать анатомию, чтобы по всем правилам искусства тюкнуть человека по черепу? Не желаете ли хватить Арманьяка по башке, а то он несет всякую чепуху насчет строения черепных костей...
Эти стрелы с милой улыбкой пустил в лейтенанта Осмена его собственный двоюродный братец Эрнест Кормье. Эдгар мгновение смотрел на него тяжелым взглядом, потом заставил себя улыбнуться и обменялся рукопожатиями со всей компанией. В последнее время он не знал, как держать себя с кузеном и его друзьями. Многих из них он помнил еще с той поры, когда они протирали штаны за партами лицея Петиона; кроме них, ему почти не с кем было словом перемолвиться в этой проклятой столице, которую оказалось так трудно завоевать. Он чувствовал, что теперь они относятся к нему уже не так, как прежде; что-то изменилось. Но что? Быть может, они и сами не отдают себе в этом отчета?.. Да, да, несомненно, у них появились какие-то новые нотки. И это постоянное подшучиванье над ним — правда, оно никогда не переходит границ дозволенного. Интересно, что они ему сейчас предложат, — партию в покер? У него было смутное ощущение, что против него составилась молчаливая коалиция. К тому же они, видно, сговорились выманивать у него деньги в долг — и наверняка без отдачи. И о своих любовных похождениях они ему больше не говорят...
— Ну, так как же? Значит, не хочешь нам рассказать, что ты выкинул этой ночью? А ведь обычно ром развязывает тебе язык. Э, голубчик, да ты, я вижу, хватил изрядно! Ублажил себя, верно?
Эдгар махнул на прощанье рукой, и этот неопределенный жест относился скорее к нему самому, чем к приятелям... Усталость, незадачливость, скука...
Усталость, незадачливость и скука преследовали Эдгара Осмена повсюду, где ему приходилось служить, — в двух десятках гарнизонов и в доброй сотне городишек и деревень. Но в столице он особенно жестоко — гораздо больше, чем где бы то ни было, больше, чем в своем родном Сен-Марке, — страдал от презрительного высокомерия высшего общества, в которое его влекло неудержимо. Всякий раз, как он осмеливался переступить невидимую черту, которой эта безмозглая и беспощадная буржуазия, разделяющая людей на касты по цвету кожи, ограждает свои владения, — ему давали вежливые, но весьма чувствительные щелчки по самолюбию. Ради чего сделали бы для него исключение? Он не обладал оружием против этих господ, чтобы принудить их принять его в свой круг. Ах, как он ненавидел этот большой многоцветный город и его волшебные виллы, каменные кружева дворцов, утопающих в зелени и цветах, ненавидел благоухающие сады, где нежатся недоступные ему женщины, чья кожа тронута червонным золотом всех оттенков, женщины чувственные до мозга костей, с искрящимся, как шампанское, умом, женщины яркие, нарядные, блистающие сказочными драгоценностями... Неужто до конца дней своих будет он прозябать в своей серенькой среде, застряв где-то на полпути от настоящего мрака к настоящему свету? Он потерял вкус к истинным радостям, к простым и захватывающим наслаждениям; он не хотел больше бороться за обладание светскими дамами, припадать к прелестным ножкам, не пытался проникнуть в замкнутые клубы фешенебельных кварталов, в кружки, где задают тон молодые денди; но все это жило в его памяти. Он искал забвения в диком разгуле, в эгоистических, животных страстях... И каждый раз, когда он задумывался над своей жизнью, своей судьбой, из самых глубин его существа возникало слово — как будто для того, чтобы пресечь несбыточные мечты:
Читать дальше