Не знаю, как это ему удалось, но на некоторое время он отбил у меня охоту к бумагомаранию. И все-таки больше всего на свете я любил самый процесс письма, вплоть до терпкого запаха чернил и успокаивающего скольжения пера по бумаге. До тех пор я часто, пользуясь отсутствием отца и его слуги, доставал из отцовской библиотеки медицинские книги. Да и могла ли сына врача не привлекать к себе тайна? Отныне я подчинился (правда, на время, признаюсь в этом) молчаливому, но именно поэтому столь действенному запрету. Я чувствовал — отец не упрекнул меня, только твердо зная, что я и без того его понял. Он относился ко мне серьезно и доверял мне. Иногда я мог бы, — как бы это мне выразиться, — я мог бы оказать ему сопротивление, если бы стал на сторону матери, когда они ссорились между собой. Но я не мог так поступить.
Я не был ни примерным сыном, ни примерным учеником. Я был не очень уживчив. А так как в школе у нас существовали различные банды с различными атаманами, я, естественно, был тоже атаманом. Дело часто доходило до потасовок, они кончались победами и поражениями, к которым я не мог относиться спокойно, особенно если видел, что победитель, которого мы на нашем школьном языке величали «Император», обижает маленьких, слабых и отсталых.
Итак, вечным сражениям конца не было, к счастью, разумеется. Ведь милые бранятся, только тешатся.
Право, не знаю, как это случилось, позже мне и самому это было невдомек, но я не слишком строго относился к понятию собственности. Я часто раздавал свои вещи, и в этом, разумеется, не было беды, хотя дома мне постоянно внушали, что все мое принадлежит вовсе не мне, а «нам». Гораздо хуже было то, что я присваивал вещи товарищей, заведомо зная, что они чужие. Меня всегда соблазняли разные школьные принадлежности, особенно красивые ручки, толстые резинки и прочие мелочи. Ручка с городом Габлонцом, вырезанным на ее грифе, была моей мечтой. Я потихоньку брал их, а потом незаметно, как мне казалось, подсовывал прежним владельцам — обладать ими вечно мне нисколько не хотелось. Впрочем, и это еще можно было бы извинить. Непростительным в глазах моих соучеников было то, что я часто присваивал вещи очень бедных мальчиков, и мне доставляло дьявольское удовольствие наблюдать, как они ищут свою собственность «на земле и под землею», то есть на парте и под партой. На что же, в сущности, я рассчитывал, когда через некоторое время, с жестом ложного великодушия, «дарил» им их же собственность? Мне казалось, что они будут страшно рады. Ничего подобного. В один прекрасный день на меня напали мальчишки из самых разных банд. «Подумаешь, какие герои», — решил я и со смехом принял бой. Но это не было обычным поединком, о нет. Не теряя времени, они набросились на меня и соединенными усилиями быстро взяли надо мной верх, как мы, бывало, говорили. Положенный на обе лопатки, я извивался на полу и, судорожно сжав губы, изо всех сил отбивался руками и ногами, нанося быстрые и страшные удары во все стороны. Но я не смог совладать с превосходящими силами противника. Я был необычайно крепким мальчуганом и, вероятно, справился бы с ними, если бы самый малорослый, уродливый, косой мальчишка не подкрался ко мне сзади; он схватил мою голову и треснул ее об пол.
К счастью, густая щетка моих волос ослабила удар. Но меня так возмутил этот подлый прием, что я пришел в ярость и в припадке бешенства, уже не помня себя, вскочил и бросился на своих противников. Однако они были умнее меня и прибегли к разным коварным уловкам. Один из них дал мне подножку, я растянулся снова, и тут уж они все с удвоенной энергией набросились на меня, особенно самые слабые и отсталые, которых я великодушно защищал, и те, которых не менее великодушно одаривал их же собственностью, когда у меня не было возможности делать им настоящие подарки. Особенно низко поступил со мной косой. Мне не хочется говорить, что именно он сделал. Мое бешенство улеглось так же внезапно, как и пришло, я даже понял свою неправоту. Я ощущал уже не тумаки и удары, а только собственный позор, и в отчаянье я начал молиться вслух.
Серьезно ли я молился или нет (впрочем, конечно, серьезно, я веровал всем сердцем), но товарищи стали еще больше надо мной издеваться, косой принялся передразнивать слова моей молитвы, и я умолк, поняв, слишком поздно, что нарушил правила нашей чести: призвал на помощь постороннего — то есть господа бога. Я позволил даже надавать себе пощечин. Я так растерялся, что почти перестал сопротивляться и только закрывал лицо. Потом я отнял ладони от лица и распростер руки.
Читать дальше