Но он меня выбрал. Он ко мне обратился — и теперь не отступал и сидел передо мной. Я кашлянул, и это покашливание подсказало мне, что ситуация еще более осложнилась. Его смерть — хотя и отталкивающая — была теперь в двух шагах от меня, как нечто, чего невозможно избежать.
Лишь об одном я мечтал — чтобы он ушел. Я потом все обдумаю, сначала пусть он уйдет. Почему бы мне не сказать, что я согласен помочь ему. Это меня не связывало, я всегда мог использовать свое обещание как маневр и хитрость — в том случае, если бы я решился с ним покончить и рассказал бы все Ипполиту — ведь для целей нашей акции, нашей группы было бы даже полезно завоевать его доверие и им воспользоваться. Если бы я решился с ним покончить… Что мешает солгать конченому человеку?
— Послушайте меня. Прежде всего — возьмите себя в руки. Это главное. Завтра спуститесь к обеду. Скажите, что это был нервный кризис, который уже миновал. Что вы приходите в норму. Сделайте вид, что с вами все в порядке. Я, со своей стороны, тоже поговорю с Ипполитом и постараюсь как-нибудь устроить для вас этот отъезд. А теперь возвращайтесь к себе, сюда может кто-нибудь зайти…
Говоря это, я даже не понимал, что, собственно, говорю. Правда это или ложь? Помощь или предательство? Потом прояснится — а сейчас пусть уходит! Он встал и выпрямился, я не заметил, чтобы на его лице промелькнула хотя бы тень надежды, в нем вообще ничего не дрогнуло, он не пытался ни благодарить, ни, хотя бы взглядом, расположить к себе… зная заранее, что ничего не получится и ему ничего не остается, как только быть, быть таким, каков он есть, пребывать в своем бытии, неблагодарном и тягостном — уничтожение которого было бы, однако, еще более отвратительным. Он лишь шантажировал меня своим существованием, о, как же все по-другому с Каролем!
Кароль!
После его ухода я сел писать письмо Фридерику. Это был рапорт — я давал ему отчет об этих ночных визитах. И это был документ, в котором я уже открыто соглашался на сотрудничество. Соглашался в письменном виде. Шел на диалог.
На следующий день к обеду явился Семиан. Я встал поздно и сошел вниз как раз в тот момент, когда уже садились за стол, — тогда и появился Семиан, выбритый, напомаженный и раздушенный, с платочком, выглядывающим из карманчика. Это было гальванизацией трупа — ведь мы непрерывно убивали его в течение вот уже двух дней. Однако труп с галантностью гусара поцеловал ручки дамам и, поздоровавшись со всеми, заявил, что у него уже проходит случайное недомогание и что ему лучше — что ему надоело киснуть одному наверху «в то время, как все общество в сборе». Ипполит собственноручно пододвинул ему стул, быстро приготовили прибор, восстановилась, будто ничего и не произошло, наша к нему почтительность, и он уселся за стол — такой же властный и победительный, как и в первый вечер. Подали суп. Он спросил водки. Это стоило ему больших усилий — заставить труп говорить, есть, пить, силой одного лишь страха преодолеть свое всесильное бессилие. «С аппетитом у меня не очень, но этого супчика я попробую». «Я бы еще водки тяпнул, если позволите».
Этот обед… двусмысленный, подлицованный скрытой динамикой, изобилующий яростными крещендо и пронизанный противоречивыми мотивами, невразумительный, как текст, вписанный в текст… Вацлав на своем месте рядом с Геней — и, наверное, он разговаривал с ней и «покорил уважением», так как оба оказывали друг другу множество знаков внимания, были исключительно предупредительны, она благородна и он благороден — оба благородны. Что же касается Фридерика — то он, как всегда словоохотливый, светский, давно был отодвинут на второй план Семианом, который незаметно подчинил нас… да, еще более, чем когда он появился впервые, нами овладели покорность и внутренняя готовность к выполнению малейших его желаний, которые начинались в нем как просьба, а в нас заканчивались приказами. Я, знавший, что это всего лишь его убожество со страху рядится в былую, уже утраченную властность, смотрел на все это как на фарс. Сначала ему удавалось маскироваться благодушием офицера — провинциала, немного казака, немного бретера, — однако скоро мрачность полезла изо всех его пор, мрачность, а также то холодное апатичное равнодушие, которое я еще вчера в нем заметил. Он мрачнел и гнуснел. В нем, должно быть, ворочался пакостный клубок, когда он из страха воплощался перед нами в прежнего Семиана, которым уже не был, которого боялся сильнее нас, до которого уже не мог подняться — того Семиана «опасного», который существовал для власти над людьми и их использования, для умерщвления человека человеком. «Пожалуйста, подайте лимончик» — это звучало добродушно, провинциально, даже немного по-русски, но скрывало когти, изнутри было начинено презрением к чужой жизни, и он, чувствуя это, боялся, и угроза, исходящая от него, росла на его страхе. Фридерик, я знал это, должен был уловить это одновременное разрастание в одном человеке агрессивности и страха. Но игра Семиана не была бы такой наглой, если бы Кароль не подыгрывал ему с другого конца стола и не поддерживал всем своим существом его властность.
Читать дальше