Вацлав проглотил слюну, будто его принуждали съесть что-то несъедобное. Я думаю, что до сих пор он подходил к этому так же, как и я, по законам военного времени, это убийство было для него одним из многих — отвратительное, но все же обычное и даже необходимое, в конце концов неизбежное — но теперь именно это убийство было выделено из общего числа и представлено особо, как немыслимое убийство само по себе! Он тоже побледнел. К тому же мать! И нож! Нож, такой же, как тот, которым его мать… убить ножом, вырванным из тела матери, нанести такой же удар, повторить все на теле Семиана… Но, возможно, под его нахмуренным лбом мать смешалась с Генькой, и не мать, а именно Генька сыграла решающую роль. Он должен был представить себя в роли Скужака, наносящего удар… но тогда как же устоять против Гени с Каролем, как помешать их смычке, как противостоять Гене во власти юнца, юной Гене в юных объятиях, Гене, нагло объюнцованной?… Убить Семиана, как Скужак мать, — но тогда кем же он станет? Скужаком? Что он противопоставит той силе — несовершеннолетней? Если бы Фридерик не акцентировал и не утрировал убийство… теперь же это было Убийство, и этот удар ножом метил в его собственное достоинство, честь, порядочность, во все, чем он боролся со Скужаком за мать и с Каролем за Геню.
Очевидно, все это явилось причиной того, что он, повернувшись к Ипполиту, равнодушно констатировал:
— Я этого не могу…
Фридерик торжествующим и подразумевающим ответ тоном задал вопрос мне:
— А вы? Вы убьете?
Ха! Что? Так это только тактика! Чего же он добивался, симулируя испуг, принуждая нас к отказу? Невероятно: этот его испуг, бледный, потный, дрожащий, такой очевидный в нем, был лишь лошадкой, которая несла его… к юным коленям и рукам! Он использовал свой страх в эротических целях! Верх лицемерия, невероятная низость, что-то неправдоподобное и невыразимое! Самого себя он рассматривал как лошадь для самого себя! Но его скачка захватила и меня, и я почувствовал, что должен скакать вместе с ним. Кроме того, я не хотел, разумеется, убивать. Я был счастлив, что могу увильнуть, — уже рушились наше единство и дисциплина. Я ответил:
— Нет.
— Блядство! — выругался Ипполит. — Хватит мне голову морочить. Я сам это сделаю. Без вашей помощи.
— Вы? — спросил Фридерик. — Вы?
— Я.
— Нет.
— Почему?
— Н-н-нет…
— Но вы подумайте, подумайте, — сказал Ипполит. — Ведь нельзя же превращаться в свинью. Должно же быть хоть какое-то чувство долга. Это наш долг, господа! Мы на службе!
— Из чувства долга мы хотим у-б-и-ть невинного человека?
— Это приказ. Мы получили приказ. Это боевое задание, господа! Я долг не нарушу. Мы должны быть как один человек. Это наша обязанность, господа! Так надо! А вы чего хотите? Живым его отпустить?
— Это невозможно, — согласился Фридерик. — Я понимаю, это невозможно.
Ипполит вытаращил глаза. Может быть, он ожидал, что Фридерик ответит: «Да отпустите его»? На это рассчитывал? Если он и питал такую тайную надежду, ответ Фридерика отрезал пути к отступлению.
— Так чего же вы хотите?
— Я понимаю, конечно… необходимость… долг… приказ… Нельзя же… Но ведь вы н-н-е-е… Вы не сможете за-ре-зать… Вы н-н-е-е… Вы не будете!
Ипполит, споткнувшись об это тихое, шепотом произнесенное «н-н-е-е», сел. Это «н-н-е-е» знало, что значит — убить, и это знание теперь передавалось непосредственно ему, Ипполиту, воздвигая непреодолимую преграду. Запертый в своей туше, он поглядывал на нас, таращась как в окно. «Обычная» ликвидация Семиана оказалась уже невозможной после трех наших отказов, объявленных с нескрываемым отвращением. Это дело стало отталкивающим под напором нашего отвращения. Ипполит уже не мог позволить себе. Не будучи человеком ни слишком глубоким, ни слишком тонким, он, однако, принадлежал к определенной среде, к определенной сфере, и, так как мы стали глубокими и серьезными, он не мог оставаться банальным из соображений попросту светских. В определенные моменты нельзя быть «не столь серьезным» или «не столь глубоким», как все, и нельзя быть «не слишком тонким», это дискредитирует среду. Таким образом, приличия принуждали его к серьезности, к постижению вместе с нами во всей глубине смысла выражения «убить», и он понял это так, как мы поняли, — как кошмар. Он почувствовал, как мы бессильны. Убить кого-то собственными руками? Нет, нет и нет! Но в таком случае оставалось только «не убивать» — однако «не убивать» значило не подчиниться, предать, струсить, не выполнить приказ! Он развел руками — оказаться между двух гнусностей, и какая-то из них должна стать твоей!
Читать дальше