— Ну, вы сгущаете краски.
— Не такой-то уж я дурак. Ведь я провалил дело… Беда в том, что я разболтал им о своем страхе, они уже знают. Пока я не боялся, они меня не боялись. Теперь, когда боюсь, я стал опасен. Я это понимаю. Мне нельзя доверять. Но я обращаюсь к вам как к человеку. Я так решил: встать, пойти к вам и поговорить начистоту. Это мой последний шанс. Я говорю с вами откровенно, потому что у меня нет другого выхода. Поймите — это заколдованный круг. Вы меня боитесь, потому что я боюсь вас, я вас боюсь, потому что вы меня боитесь. Я не могу вырваться из этого иначе как рывком, и поэтому, бац, я врываюсь к вам ночью, хотя мы и не знакомы… Вы интеллигентный человек, писатель, постарайтесь понять меня, подайте руку помощи, чтобы я мог выпутаться из этой истории.
— Что я должен сделать?
— Пусть мне дадут уехать. Ретироваться. Я только к этому стремлюсь. Ретироваться. Устраниться. Я ушел бы и пешком, но вы способны подкараулить меня где-нибудь в поле и… Я прошу вас переубедить их и разрешить мне уехать, ведь я уже никому не причиню вреда. Мне все это приелось, я больше не могу. Я хочу покоя. Одного покоя. Если мы разойдемся миром, не возникнет никаких проблем. Прошу вас, сделайте это, я вас умоляю, потому что, поймите, я уже не могу… Или помогите мне бежать. Я обращаюсь к вам, потому что не могу один противостоять всем, как пария. Дайте мне руку помощи, не бросайте меня. Мы не знакомы, но я выбрал вас. Я к вам обращаюсь. Зачем вы меня преследуете, если я уже обезврежен — и навсегда! Все кончено.
Неожиданно возникшая проблема этого человека, которого уже трясло… что мне сказать ему? Я еще был полон Вацлавом, а здесь передо мной этот человек, давящийся рвотой — хватит, хватит, хватит! — и молящий о пощаде. Как во внезапном озарении я понял всю неразрешимость ситуации: я не мог его оттолкнуть, ибо теперь его смерть усугублялась его трясущейся передо мной жизнью. Он пришел ко мне, он сблизился со мной и в результате вырос до гигантских размеров, его жизнь и его смерть вздымались теперь передо мной до небес. И одновременно его появление возвращало меня — освобождая от Вацлава — службе, нашей операции под руководством Ипполита, а он, Семиан, превращался лишь в объект нашей операции… и как объект был отброшен вовне, исключен из нашего круга, и я не мог даже поговорить с ним откровенно, я должен был соблюдать дистанцию и, не подпуская его к себе, маневрировать, хитрить… и мгновенно душа встала на дыбы, как лошадь перед непреодолимым препятствием… ведь он взывал к моей человечности и шел ко мне как к человеку, а мне нельзя было видеть в нем человека. Что мне ему ответить? Одно важно — не подпускать его к себе, не дать ему завладеть мной, пролезть в меня!
— Пан Семиан, — сказал я, — идет война. Страна оккупирована. Дезертирство в таких условиях — это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Каждый должен следить за каждым. Вы это знаете.
— Это значит, что… вы не хотите… говорить со мной откровенно?
Он помолчал минуту, как бы смакуя молчание, которое все более нас разделяло.
— Пан, — сказал он, — с вас никогда портки не падали?
Я снова ничего не ответил, увеличив дистанцию.
— Пан, — сказал он терпеливо, — с меня все это спало — я безо всего. Поговорим без церемоний. Уж если я пришел к вам ночью как незнакомый к незнакомому, то давайте поговорим без уловок, хорошо?
Он замолчал и ждал, что я скажу. Я ничего не сказал.
— Мне безразлично ваше мнение обо мне, — добавил он равнодушно. — Но я выбрал вас — моим спасителем или убийцей. Что вы выберете?
Тогда я пошел на явную ложь — явную не только для меня, но и для него — и этим окончательно отбросил его от нашего круга:
— Я не знаю, что бы вам могло угрожать. Вы сгущаете краски. Это нервы.
Мои слова раздавили его. Он ничего не говорил — но и не двигался, не уходил… застыл в прострации. Будто лишил я его самой возможности уйти. Я подумал, что это может длиться часами, он не двигается, зачем ему двигаться — остается, угнетая меня своим присутствием. Я не знал, что мне с ним делать, — и он не мог мне в этом помочь, ведь я сам его отверг, отбросил и без него оказался в одиночестве перед ним же… Он был у меня в руках. И между мной и им не было ничего, кроме равнодушия, холодной антипатии, отвращения, он был мне противен! Собака, лошадь, курица, даже червяк были мне более симпатичны, чем этот мужчина уже в летах, потасканный, с лицом, на котором отпечаталось все его прошлое, — мужчина терпеть не может мужчину! Нет ничего более отвратительного для нас, мужчин, чем другой мужчина, — речь идет, разумеется, о мужчинах старшего возраста, с отпечатавшимся на лице прошлым. Непривлекателен он был для меня, нет! Не в силах он привлечь меня на свою сторону. Не мог он втереться ко мне в доверие. Не мог понравиться! Он отталкивал меня своей и духовной сущностью, и физической, как и Вацлав, даже сильнее — он отталкивал меня, как и я его отталкивал, и мы уперлись рогами, как два старых буйвола, — и то, что я ему был отвратителен в моей потасканности, еще более усиливало мое отвращение. Вацлав, а теперь он — оба омерзительны! И я с ними! Мужчина может быть сносен для мужчины только как отказ, когда он отказывается от самого себя ради чего-то — чести, добродетели, народа, борьбы… Но мужчина только как мужчина — какая мерзость!
Читать дальше