Покончив с ужином, Элен встала из-за стола и хотела помочь матери вымыть посуду, но Ида не подпустила ее к раковине.
— Иди, отдыхай, — сказала она.
Элен взяла свои вещи и поднялась наверх.
Ей осточертела эта обшарпанная пятикомнатная квартира, особенно серая кухня, где она по утрам второпях проглатывала завтрак перед тем, как бежать на работу. Гостиная тоже выглядела тусклой, облезлой; несмотря на то, что была вся заставлена старомодной мебелью двадцатилетней давности, она казалась пустой, потому что в ней редко кто-нибудь бывал: родители семь дней в неделю копошились в лавке, и даже редкие гости, которые к ним заглядывали, предпочитали оставаться в задней комнате. Иногда Элен приглашала к себе кого-нибудь из подруг, и та поднималась наверх, в гостиную; однако Элен старалась поменьше бывать дома и предпочитала сама ходить в гости. Ее спальня была еще хуже гостиной — крошечная, темная, несмотря на стенной проем шириной в два и длиной в три фута, через который можно было видеть окна гостиной. А по вечерам Моррис и Ида должны были проходить через ее спальню, чтобы попасть к себе, а потом еще раз, чтобы попасть в ванную. Несколько раз заходил разговор о том, чтобы отдать Элен большую комнату — единственную удобную в квартире, — но больше нигде не вместилась бы родительская двуспальная кровать. А пятая комната — просто чулан под лестницей — была холодной, как ледник: Ида хранила там старые вещи, мебель и всякое барахло. Вот так они и жили. Однажды Элен, рассердившись, крикнула, что жить в такой квартире — это тихий ужас, и потом у нее долго было гадко на душе из-за того, что отцу и без того плохо, а она еще подливает масла в огонь.
На лестнице послышались тяжелые, медленные шаги Морриса. Он, сам не зная зачем, вошел в гостиную и плюхнулся в жесткое кресло, пытаясь устроиться поудобнее. Глаза у него были печальными, но он ничего не говорил — так всегда бывало, когда ему хотелось что-то сказать.
Когда Элен с братом были детьми, то по крайней мере в еврейские праздники Моррис запирал лавку и возил их в еврейский театр на Второй авеню — смотреть спектакль на идиш, или же приглашал каких-нибудь знакомых всей семьей в гости. Но после того, как Эфраим умер, Моррис редко ходил дальше соседнего перекрестка. Когда Элен думала о своей жизни, она всегда с горечью ощущала, как много теряет.
«Она похожа на маленькую птичку, — подумал Моррис. — Почему ей надо быть такой одинокой? Ведь это же только посмотреть, какая красавица! Ну, у кого еще такие синие глаза?»
Он порылся в кармане брюк и вынул пятидолларовую бумажку.
— Возьми, — сказал он, поднимаясь с кресла и смущенно протягивая ей деньги. — Тебе нужны туфли.
— Ты мне только что внизу дал пять долларов.
— Ну, и вот еще пять.
— Папа, в среду ведь было первое число.
— Я не могу забирать все твои деньги.
— Ты не забираешь. Я сама даю.
Она заставила его спрятать пять долларов. Он сунул их обратно в карман, но ему было стыдно.
— Что я когда-либо дал тебе? Из-за меня ты даже колледж бросила.
— Ты тут ни при чем, я сама решила бросить; но, может быть, я опять поступлю в колледж. Кто может знать?
— Ну, как ты поступишь? Тебе двадцать три года.
— Ты же сам говорил, что учиться никогда не поздно.
— Девочка моя, — вздохнул он. — О себе я не забочусь, но чтоб ты была счастлива, вот чего я хочу; а что я тебе дал?
— Я все дам себе сама, — улыбнулась Элен. — Ничего еще не потеряно.
Это должно было его успокоить. Он все еще верил в ее будущее.
Перед тем, как спуститься вниз, Моррис мягко сказал:
— Почему ты теперь все больше сидишь дома? Ты поссорилась с Натом?
— Нет, — ответила Элен, покраснев. — Просто, по-моему, у нас разные взгляды на жизнь.
Он не решился уточнить, что она имеет в виду.
Спускаясь по лестнице, он встретил Иду и понял, что она идет говорить с Элен на ту же тему.
Вечером в лавку вдруг повалили покупатели. Моррис повеселел, стал обмениваться любезностями с клиентами. Грустно улыбаясь, вошел Карл Йенсен, швед-художник, которого Моррис не видел уже несколько недель, — взял на два доллара пива, холодной грудинки и тонко нарезанного шведского сыра. Сперва бакалейщик боялся, что Йенсен попросит в долг — он никогда не платил того, что был должен, и Моррис закрыл ему кредит, — но нет, художник рассчитался наличными. Миссис Андерсон, старая надежная покупательница, купила продуктов на доллар. Затем появился какой-то незнакомый Моррису человек — оставил в лавке восемьдесят восемь центов. После него пришло еще двое покупателей. Моррис приободрился, он ощутил крошечный прилив надежды. Может быть, дай-то Бог, дела начинают поправляться. Но вот после половины девятого снова наступило затишье, и у Морриса заломило в руках от безделья. Уже много лет он был единственным в округе бакалейщиком, который держал лавку открытой по вечерам, до поздней ночи, и при этом едва-едва зарабатывал на жизнь. А теперь вот еще и Генрих Шмитц наносил ему поражение за поражением, и что останется от его жалких доходов, один Бог знает. Моррис закурил и тут же закашлялся. Ида наверху постучала чем-то тяжелым по полу; Моррис оторвал горящий кончик сигареты и спрятал окурок. Почему-то ему было не по себе; он подошел к окну и стал смотреть на улицу. Мимо проехал фургон. Прошел мистер Лоулер, когда-то постоянный покупатель, который по пятницам брал продуктов не меньше, чем на пять долларов. Моррис не видел его уже месяца два или три, но знал, куда мистер Лоулер идет сейчас; а тот, заметив Морриса в окне, поспешно отвернулся и прибавил шагу. Моррис следил за ним, пока тот не исчез за углом. Затем Моррис опять зажег спичку и проверил выручку: девять с половиной долларов; это не окупало даже расходов.
Читать дальше