Страх на короткое время исчез, когда Ястребов, пьяный, метнул в ночной темноте очередной пакет с частями её тела, с парапета набережной в реку, пошатнулся и рухнул в воду. Он стал тонуть, и обрадовался этому. Сейчас я утону, думал он, и мне станет легче. Но тут же он испугался. И попытался плыть. И ему было невыносимо от того, что он пытается выплыть. Это он расценил как проявление слабости. Я цепляюсь за жизнь, я – трус, думал он с презрением о себе. Но продолжал цепляться за жизнь. Кажется, он звал на помощь.
Когда полицейские вытащили его, пьяного, из реки, он трясся от холода и смотрел, как из рюкзака вынимают отпиленные, залитые кровью, руки его любимой. Он не знал, с каким чувством смотрел. Что это в нём – равнодушие, ужас, омерзение? Теперь, когда он понял, все узнали о нём, кто он есть на самом деле, а он есть, оказывается, трус, убийца, подлец, мерзавец, то он как бы успокоился. Мнение общества его больше не должно интересовать. Во всяком случае, так он говорил себе. Он говорил себе, что его ведь и так никогда не интересовало мнение быдла, разве он забыл это? Так почему теперь он озабочен этим? Или он и раньше был зависим от чужого мнения, но не признавался себе в том? Нет же, это абсурд. Он великий человек. Он гигант духа. Для гиганта духа, для Наполеона, чужое мнение – это пустота.
Но было другое, то, страшное, оно мучило и стояло перед глазами, не уходило из сердца. Была та, которую он ощущал по-прежнему рядом, запах её молодого тела, запах её волос, взгляд её глаз, вкус её поцелуев… Вот это было самое страшное. И одновременно счастливое. У него захватывало дух от счастья, она никому в этой жизни не достанется! Ведь не убей он её, она, как и обещала, ушла бы от него. И кто-то другой потом получил бы право обладать ею. И быть может, ей было бы с тем, другим, лучше, чем с ним, Ястребовым. О, дайте ему возможность повторить снова ту ночь, и он снова и снова будет убивать Ксению. И снова будет счастлив в своём горе.
Вместе с тем, он понимал, ему по-прежнему не хочется расставаться с собой – то есть с тем человеком, которого знали в обществе, уважали. Вот это его мучило. Он потерял лицо. И в открытую плачет, и знает, что это видят. И потом увидят в размноженных кадрах, но он не может заставить себя не плакать. Он знает, над его слезами будут язвить.
Меня назовут актёром и подонком, думал он, и они будут недалеки от истины. Я именно то и есть. Я ничтожество. При этих мыслях он прикрывал глаза рукой, как будто не хотел видеть себя, и стыд вместе с ужасом переполнял его с такой силой, что он терялся.
Забывшись, он зарыдал, и вспомнил, на него смотрят, он в зале суда. Он закрыл лицо рукой. Впрочем, подумал он, какая разница, что они подумают обо мне. Не всё ли равно теперь, когда её нет, когда я стал тем, кем, оказывается, был раньше, но не знал того, – слабым, подневольным человечишкой, существом без «я», обычным зверьком, пестующим в душе зверя.
Он хотел выть. Как выл тогда, когда кромсал любимое тело убитой.
Он стал выть и биться головой о решётку. Где-то в глубине сознания одно из его «я» говорило ему: «Парень, ты всё правильно делаешь. Дави, дави на жалость!» Другое «я» тоже пыталось говорить, но не могло, и просто рыдало и выло, и Ястребов вместе с ним, с этим вторым «я», тоже рыдал и выл.
Они ждут от меня слов, признаний, объяснений… Но какая разница, чего они ждут от меня. Зачем мне думать о них. Какое теперь мне дело до всего этого. Когда понимаешь, что ты – ничто, то и весь мир становится тебе не нужен. И есть дело только до самого себя, но уже другого, того, которого ты раньше в себе не знал. Куда делся Наполеон? Куда ушёл, не в него ли я так верил, почему же он не помог мне, когда я схватил дробовик? Почему не остановил меня? Где этот чёртов Наполеон, зачем всё это было? Вся моя жизнь, вот эта, наполеоновская, вот эта, реконструкторская, зачем всё это было, а?!
Он чувствовал, ужас расползается в нём всё большей, и большей волной. Этот ужас был ещё сильнее, чем тогда, когда он пилил её тело. Тогда им владел страх, он не подчинялся своей воле. Им владела не та, обычная его воля. Им владело чужое, животное, это было страшное, не его, не человеческое. И вот что, теперь это надо назвать Наполеоном?
Но тут же он вспоминал об уговоре с самим собой, что ему необходимо притворяться и давить на чужую жалость. И тогда он успокаивался в мыслях и говорил себе: «Я всё правильно делаю. Я правильно вою. Я правильно рыдаю. Ведь я должен разыгрывать сцену человека, который оступился. А потому я должен верить в свою искренность. И тогда мне и другие поверят».
Читать дальше