— Разбей кувшин, — сказал он. — Сойти с ума можно и без него!
Я разбил кувшин.
Его глаза расширились.
— Верхогляд! Это была метафора! — Он поспешно захромал к осколкам, словно было еще не поздно вновь сделать кувшин целым. Он опоздал и опечалено посмотрел на меня через плечо.
— Прости, — сказал я.
Агатон медленно покачал головой.
— А, ладно, — сказал он и вытер руки о свои лохмотья. — Ладно. — Он оперся о стол и после глубокого размышления уселся. Наконец он улыбнулся, будто прощая меня, но дело было не в этом. За кувшин он простил меня уже давно, так как знал, что это случится. Он всегда знает. Просто на мгновение это вылетело у него из головы.
Мне все труднее хитрить и сохранять привычную отстраненность взгляда. Прошлой ночью была еще одна казнь. Я не видел — дверь камеры выходит на другую сторону, — но я слышал рев толпы. Ох уж эти люди. Их крики были нарочиты и точно рассчитаны. По мере того как боль заглушает страх приговоренного, рев толпы становится громче, бесчеловечнее, все больше походит на гудение пчелиного роя и, отражаясь от щербатых обледенелых стен, вновь ввергает его в ужас. Нет нужды видеть, как они маршируют, размеренно и точно поднимая ноги, чтобы понять, что на этом городе оттиснут образ одного человека — образ безумца: Ликурга.
Затем в темноте вдоль реки проходят илоты — полурабы Спарты, — тихо пробираясь по снегу к высоким белым холмам, где они живут испокон веков. Бредут бесшумно, как прокаженные. Должно быть, казнили какого-то спартанца, и его упрямое, непробиваемое достоинство заставило их стыдиться себя. Любой спартанец, пускай он слаб и хил, пускай он неудачник и преступник даже в собственных глазах, все равно заставляет других испытывать стыд. Я утверждаю и могу доказать при помощи двусмысленностей и подмигиваний, что стыд — это вздор. Разве можно стыдиться в присутствии голодного льва или разъяренной змеи, которую оторвали от логических размышлений? И все-таки стыд существует. Мы живем по навязанным нам мифам, как актеры в бесконечной пьесе (если будете меня цитировать, помните, кто это сказал). В те моменты, когда я чествую себя более дряхлым, чем обычно, я смотрю на себя, одурманенного, запутавшегося, предавшего все, что познал (жену, покинувшую меня много лет назад, обоих детей, мой город, мое искусство, философские размышления), смотрю на моего тюремщика, спокойного, самоуверенного, непробиваемого, как скала, и, хотя я знаю, что ума в нем не больше, чем в прищепке для белья, мне делается стыдно. Его лохматые брови обледенели, нос побелел, будто его прищемили, плащ развевается на ветру, как парус, но сердце его бьется ровно. Он выполняет свой спартанский долг.
Мальчик, разумеется, видит это, и, вопреки всему, чему я его учил, его это притягивает. Он сидит в дверях, согнувшись так, что позвоночник выпирает наружу, как когти дракона, и завороженно пялится сквозь свои космы на толстые бедра нашего тюремщика. Этим вечером я поймал его, когда он, согнув руку, щупал то место, где должны были быть мускулы. «Тщеславие! Тщеславие!» — вскричал я. Мне доставляет удовольствие его смущение, оно меня развлекает. Он опускает голову, подтягивает костлявые ноги и выставляет локти, словно пытается спрятаться за руками. Он похож на вязанку хвороста, которая вдруг развязалась.
— Ах, Верхогляд, — говорю я, — бедный незаконнорожденный Верхогляд, — и касаюсь его руки, которую он тут же отдергивает. Временами я извожу его, просто чтобы сохранить живость ума — и для его же пользы, конечно. — По крайней мере, ты мог бы подойти сюда, к огню. Ты же замерзнешь, сидя у двери при таком снегопаде.
— Ты сумасшедший! Ты и впрямь сумасшедший! — говорит Верхогляд. — Сейчас середина лета, и у нас, слава богу, нет огня, а ты бубнишь и бубнишь о снеге. — Он вращает глазами, как новорожденный жеребенок, и хватается за голову, прикрывая уши руками.
Я зловредно посмеиваюсь.
— Ладно, — говорю я, проявляя великодушие. — Время — это необычайно перепутанная штука.
Он снова прячется.
— За путанная, ты хочешь сказать.
Я киваю, милостивый, как Аполлон, милостивый, как Афина.
— И это тоже.
Постепенно я склоню его на свою сторону. Не в вопросах погоды, возможно, но я приведу его к другим ценным выводам. Я полагаю, нет никакого вреда в его упрямой приверженности к «фактичности» {4} 4 «Фактичность», как говаривал Фалет… — Фалет — мудрец и поэт, которого Ликург, согласно Плутарху, пригласил в Спарту в качестве советника. «Фактичность» — сартровское слово. См. также ком. к с. 212*. * (ком. к с. 212) Всего лишь фактичность … — Здесь и далее Фалет в несколько переиначенном виде излагает учение Ж.-П. Сартра (1905–1980), иногда дословно воспроизводя некоторые положения из трактата Сартра «Бытие и ничто» (1943), глава «Свобода и фактичность: Ситуация». Не-Оно Фалета — это, по-видимому, «для-себя-бытие» Сартра.
, как говаривал Фалет, хотя, на мой взгляд, это попахивает скаредностью и похотливостью, даже высокомерием. Он не смог бы сделаться спартанцем, даже если б очень захотел, У него не тот подбородок. Илот с головы до пят, бедный мой ученик, и даже не из бунтарей; напротив, он из тех, кто все сносит, слепо веря, что страданием и благочестием они все преодолеют. Им тоже пустят кровь. Слово верного стража Аполлона. И вот так в конце концов он столкнется с тем фактом, что он смешон, и станет, как и я, Провидцем. И мне, разумеется, будет его жаль; здесь уместна только жалость. Это не предсказания, а мерзопакостные факты.
Читать дальше