Арфа продолжала вздыхать, печальная даже тогда, когда мелодия была шутлива, и казалось, что ночь внимает ей, предаваясь горестным размышлениям о самой себе. Иногда я бесшумно, чтобы не разбудить Конона и Клиния, выскальзывал из постели, не одеваясь прокрадывался к двери и устремлялся к дому Филомброта. Я вскарабкивался на стену, цепляясь пальцами рук и ног за выемки в обтесанных камнях, и, когда добирался до окна Туки, повисал там, наблюдая, как она играет. Ее рабыня лежала на своей соломенной подстилке и притворялась спящей. Тука, одетая в хитон, сидела, глядя в сторону, и все ее движения были не такими, как в те моменты, когда она играла для слушателей: она была как бы внутри музыки и двигалась только вместе с ней, то чуть покачиваясь, то склоняясь и на мгновение касаясь лицом темного дерева арфы, как будто арфа тоже была посвящена в эту тайну. Я, как и музыка, разрывался от противоречивых чувств и, опять-таки как музыка, вновь и вновь возвращался к ним, словно переживая эти чувства еще сильнее — не разумом, но телом, — я мог удержать их и понять. Я ощущал себя вне времени, будто все вокруг было преходящим и холодно дианоэтическим [2] От греч. dianoetikos — рассудочный.
{28} 28 Дианоэтический — от греч. dianoetikos — «рассудительный», «рассудочный».
и не имело значения, но в то же время я испытывал неодолимое желание подойти к Туке и предстать перед ней обнаженным, чтобы жестоко и грубо ввергнуть ее обратно в мир. Однако я висел на стене в нерешительности, в моей груди трепетала музыка, как ветер, как круги, расходящиеся по воде; холодный ночной воздух нежно овевал мое тело, и лишь когда у меня от напряжения начинали нестерпимо болеть пальцы, я спускался обратно. Когда я снова видел ее днем, все, происходившее ночью, казалось нереальным. Та девочка, которую я видел за арфой, вполне могла быть кем-то другим или же никем, призраком, но при свете дня эта девочка была Тукой, моей подругой, почти сестрой.
Надо сказать, что помимо озорной подруги и музыкантши была еще и третья Тука — Тука полубезумная. Бывало, я, оцепенев и не веря своим глазам, смотрел на нее, пытаясь подобрать ее безумию хоть какое-то соответствие в той повседневной действительности, которую знал. Я не мог соотнести его с тем, что когда-либо видел или испытывал сам, — во всяком случае, насколько я это помнил. Иногда ее безумие скрывалось под маской неистовства. По какой-либо причине, которую было невозможно определить ни тогда, ни позднее, спор Туки с ее младшим братом внезапно перерастал в столкновение, несомненно имевшее для нее одну четкую цель — смерть брата. В такие моменты Тука говорила ему то, от чего нельзя было защититься. Например: «Ты глупый, глупый! Косоглазый!» Мелочно и неумно. Тем не менее я видел, как он вдруг терялся, колени у него подгибались, как у человека, которого ударили в спину; я видел холодный резкий блеск в ее глазах — блеск ярче и острее, чем спартанский нож, — и с ужасом ждал, что сейчас она назовет все это просто шуткой и скажет брату, что на самом деле не питает к нему ненависти. Но она говорила еще более ужасные вещи, словно этот миг был последним и они больше никогда не увидятся утром: «Ты разве не знаешь, что все говорят про тебя? Ты лопоухий. Все твои приятели смеются, стоит тебе только повернуться к ним спиной!» Он начинал плакать, завывая от горя и совершенно не понимая, почему она так бесчеловечно к нему относится, как не понимал этого и я, наблюдая за этой сценой. Если поблизости оказывались взрослые — пусть даже ее рабыня, — они останавливали Туку. Ее отец отрывисто приказывал: «Тука, иди в свою комнату!» И она уходила. Рабыня шептала: «Тука! Тука!» Я и остальные дети, которые видели это, стояли онемев, словно ясным весенним днем у нас на глазах, упав с лошади, насмерть разбился всадник. Она же никак не могла остановиться, точно волк или разъяренная змея, которые не думают о последствиях. И однако же, хотя в это трудно поверить, Тука потом сама первая шла на примирение. Мягко и как бы извиняясь — но в то же время коварно перекладывая вину на брата, — она объясняла: «Ты вывел меня из себя». Он поначалу не верил ей, как в последующие годы не верил и я, когда она точно так же поступала со мной; но у Туки были ямочки на щеках и умный язычок, и боги одарили ее неотразимым обаянием, и чуть позже ее брат уже стыдился того, что произошло, и снова верил, что Тука любит его. Отчасти потому, что она умела найти своей вспышке якобы разумное объяснение — и ее ярость якобы объяснялась каким-нибудь недостатком самого брата, а впоследствии — моим. И он — как позднее и я — сосредоточивался на своей вине или невиновности и забывал о потусторонней реальности — убийстве. Так и ее отец, с тем же безумным блеском в глазах, однажды сказал мне: «Убирайся вон из моего дома!» — сказал это с такой не терпящей возражений окончательностью, что я бы ушел, не будь я тоже, хотя и на собственный лад, безумцем. Я был тогда молод и к тому же самонадеян, поэтому ответил: «Я не могу сделать этого. Не могу просто уйти и навсегда увести вашу дочь». Думая при этом: «Ах ты сукин сын, говноед проклятый». Старик дрогнул и, взяв себя в руки, со скрипом смирил свой гнев.
Читать дальше