А Мориц сидит на скамье, купая тяжелые башмаки в луче солнца. Вспоминает о потрясающем впечатлении похорон Ермоловой. О последнем свидании её с соперницей – Федотовой. Неподелившие славу! При жизни она развела их. И вот теперь – сводит. Как статуя, вышла к ней из своего дома Федотова, осиротелая, к покинувшей. Живая к Мертвой. Молча постояла над гробом. Замерла вся толпа. И смотрела, как жизнь задумалась над смертью, слава – над Вечной памятью. И вновь понесла Ермолову московская толпа. Лучом прожектора встречает Малый театр возлежащую на руках поклонников – в этот луч, в распахнутые двери театра, видевшего все её роли, как пантеон, всплывает Тень Актрисы, стряхивая, как пыль с ног, тех, за дверями… Так романтически претворяется в Нике более реальный рассказ Морица.
А Евгений Евгеньевич в мечтах и воспоминаниях: в манере старой гравюры он пытается изобразить тончайшим рейсфедером Ардавду (Кафу, будущую Феодосию).
– Ника, – говорит Мориц, чуть склонив голову набок, как делают дети, – и смотрит и шаловливо, и снисходительно, как старший, – когда же мы с вами начнем английскую практику? Без перебоев! (Он больше не говорит ей "миледи".) – Мориц подошел к печке, тронул стоявший на плитке чайник. – Может быть, чаю выпить? – сказал он.
– Мориц! Вы помните – "Пес Дуглас", – раздался голос Евгения Евгеньевича, – я позабыл одно место.
– Я тоже не все помню.
В эту комнату вы часто приходили,
Где вас ждали я и пес Дуглас.
И кого‑то вы из нас любили,
Только я не знал, кого из нас.
– Позвольте, как же дальше? – что‑то пропускаю:
Он любил духи и грыз перчатки,
И всегда вас рассмешить умел…
– И вот тут про её самоубийство, – сказал Евгений Евгеньевич и встал, покидая Ардавду, Генуэзскую крепость и об нее – завитки волн, – но Мориц уже вспоминал дальше:
Вы не бойтесь, пес не будет плакать,
А, тихонечко, ошейником звеня,
Он пойдет за вашим гробом в слякоть,
Не за мной, а – впереди меня…
– Это хорошие стихи, не правда ли? – Мориц – Нике.
– Очень. У Вертинского последних лет стихи идут по краю безвкусицы, но не падают туда. Отбор эпитетов у него не богатый, но образы – хороши! И по ним он взошёл в свой стиль.
– Рояль бы сейчас…
– А вы играете, Мориц?
– Играл. Говорили неплохо. Незадолго перед арестом я пристрастился к "Marche funebre" Мендельсона – похоронный марш, – пояснил Мориц Виктору. – Жена говорила: "Да что ты все эту вещь играешь, похоронную?" Понимаете ли, как будто предчувствие – такая странная вещь…
Евгений Евгеньевич снова сидел над шхуной. Он строгал брусочек и мурлыкал под нос:
Сапоги в крови набухли,
Трупы брошены за борт.
Ника несла им обоим и молча поставила на табуретку, перед засыпающим на диване Виктором, по стакану холодного консервированного компота – рыжие абрикосы в жёлтом соку.
– Это райское кушанье! – сказала она, глотая половинку половины насквозь скользкого ледяного душистого плода.
– Это – аркадская еда, – многозначительно сказал Евгений Евгеньевич. Мориц наслаждался молча.
– Я не хочу слушать про сапоги в крови, это – гадость.
– Вы не понимаете стиля, – коротко увещевал певец.
– Не хочу таких стилей!
И, согласно, певец начинает вполголоса ей угодную песнь. (Мелодия идёт по широким и отлогим ступеням.)
Их ведут немые капитаны,
Где‑то затонувшие давно,
Утром их седые караваны
Тихо опускаются на дно…
А это вы помните?
Ждать всю жизнь и не дождаться встречи,
И остаться ночью одному.
– Вы слыхали Вертинского, Мориц?
– Да, бесподобен.
На его лице застыла полуулыбка, полугримаса, и Ника медленно и тайно содрогается: похожее было в лице её брата, в год его смерти. Очень белые Морицевы зубы светились меж очень красных губ, и было очень жёлтым лицо. Совсем седые сейчас волосы, как тронутые пудрой. Только глаза были неуловимы – ни цвет, ни взгляд, сощурены. (Он очень страдает, видимо, последнее время, – замечает Ника. – Он не хочет думать о здоровье! Ночами работает. От этих его бессонных ночей он сейчас похож на старого цыгана, который крадёт коней, поет песни и лудит кастрюли.) Кто‑то включил репродуктор.
– Моя любимая вещь! – кричит Мориц. – Музыка Глазунова! Пушкин! – И тихонечко начинает вторить звукам радио:
Налейте же, други, нам в чаши вина!.. –
Он замирает, как под гипнозом, перестает петь и приходит в себя с последней строкой, которой опять вторит:
Да здравствует солнце,
Да скроется тьма! –
Читать дальше