— Ничего… Ничего…
Но в висках у нее нестерпимо стучит, сознание на минуту покидает ее, все ее тело теряет ощущение своего веса… О, он никогда не забудет этой минуты!
Прошло! Фредерика очнулась. На нее подул свежий ветерок, и это ее оживило. Но она все же не выпускает руки своего телохранителя, и то, что королева старается идти с ним в ногу, прикосновение ее теплой перчатки — все это несказанно волнует Меро. Страх погибнуть в давке, толпа, Париж, праздник — ничто больше не занимает его мыслей. Он — в стране невозможного, где мечты сбываются во всем их волшебстве, во всей их необычайности. Погруженный в людскую мешанину, он не слышит ее, он не видит ее; он плывет как бы на облаке, облако окутывает его до самых глаз, облако его увлекает, облако его несет; незаметно для него облако уводит его с ярмарки… И только тут Элизе чувствует, что он на земле, только тут он опоминается… Экипаж королевы далеко. До него не добраться. Значит, надо возвращаться домой, на улицу Эрбильона, пешком, придется идти на склоне дня сперва по широким аллеям, потом по улицам — мимо переполненных кабачков и подгулявших прохожих. Затея рискованная, но никто из них и не помышляет о необычности подобного возвращения. Цара, как всякий ребенок, на маленьком детском языке которого вертятся после праздника все образы, все зрительные представления, все события, какие вобрали в себя его глаза, болтает, болтает без умолку. Элизе и королева молчат. Он, все еще не уняв дрожи, сначала пытается припомнить все по порядку, а затем пытается позабыть о чудесной волнующей минуте, открывшей ему некую тайну — грустную тайну его жизни. Фредерика думает о том для нее новом, до сих пор неизвестном, что довелось ей увидеть за день. Сегодня она впервые услыхала, как бьется сердце народа, сегодня в первый раз она склонила голову к плечу льва. И от этого у нее осталось ощущение чего-то мощного и вместе с тем мягкого, как после нежного, бережного объятия.
Дверь хлопнула резко, властно, отчего по всему агентству поднялся ветер и мигом надул голубые вуалетки и полы макинтошей, пошевелил счета в руках у служащих и перышки на дорожных шляпках. Руки протянулись, головы наклонились — вошел Д. Том Льюис. Круговая улыбка, два-три кратких распоряжения бухгалтерии, ликованье, прозвучавшее в вопросе: «Отосланы ли покупки принцу Уэлскому?» — и вот он уже у себя в кабинете, а служащие удивленно перемигиваются: с чего это хозяин так повеселел? Наверно, есть новости. Сдержанная Шифра — и та, сидя за решеткой, догадалась об этом с первого взгляда и тихо спросила:
— Что произошло?
Д. Том Льюис беззвучно засмеялся всем лицом и, как он всегда делал в важных случаях жизни, стал вращать глазами.
— Произошло!.. — ответил он и сделал ей знак: — Пойдем!..
Затем они оба спустились по узкой и крутой лестнице, состоявшей из пятнадцати ступенек с медными планками, в полуподвальный этаж, в комнатку, где почти всегда горел газ, где стояли диваны и изящный туалетный столик, комнатку, устланную в высшей степени причудливыми коврами, обитую в высшей степени причудливыми тканями, с чем-то вроде иллюминатора, в который было вставлено матовое стекло, такое толстое, что оно скорей напоминало рог, и который выходил на Королевскую. Эта комната сообщалась с подвалами и с двором, что давало Тому возможность входить и выходить незаметно для особо назойливых посетителей и для кредиторов — для всех тех, кого на парижском жаргоне называют «камнями на пути»: «камни на пути» — это люди или предметы, мешающие движению. В сложных делах, какими занималось агентство Льюиса, такие хитрости дикаря необходимы. Иначе Д. Том Льюис тратил бы все свое время на препирательства и перебранки.
Даже старейшие из помощников Тома, служившие у него по пяти, по шести месяцев, и те никогда не спускались в таинственный полуподвал, — правом на вход туда пользовалась только Шифра. Это был интимный уголок агента, где он оставался один на один с самим собой, со своими мыслями, кокон, откуда он всякий раз вылетал преображенным, нечто вроде актерской уборной, сходство с которой сейчас еще усиливала, помимо света газовых рожков, игравшего на мраморе, помимо обшитой фалбалой дорожки на туалетном столике, странная мимика Д. Тома Льюиса, агента по обслуживанию иностранцев. Рывком расстегнул он свой длинный английский сюртук, зашвырнул его подальше, снял один жилет, потом другой — пестрые, как у клоуна, распутал десять метров белого муслина, которые пошли на его галстук, сорвал одну за другой фланелевые повязки, которыми он обмотал себя вокруг пояса, и из всей этой внушительной апоплексической полноты, объезжавшей Париж в единственном на весь город, первом здесь появившемся кебе, вышел с облегченным вздохом маленький человечек, сухощавый и жилистый, не толще размотанной катушки, пятидесятилетний парижский уличный скверный мальчишка, которого когда-то, должно быть, вытащили из огня, из обжиговой печи, на что указывали уродующие следы ожога — рубцы, шрамы, плеши, и который, несмотря ни на что, хранил вид моложавый, проказливый, как у «мобилей» 48-го года {45} 45 …«мобилей» 48-го года… — Во время революции 1848 года «мобильная гвардия», брошенная против восставших рабочих, вербовалась из городских подонков.
, одним словом, подлинный Том Льюис, то бишь Нарсис Пуату, сын столяра с улицы Орильона.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу