— Я начинаю думать, что это было еще в нашей доземной жизни, — почти серьезно заметила она.
Меро засмеялся:
— Да, вы правы, ваше величество, вы могли меня видеть, но только не в ином мире, а здесь, в Париже, в день вашего приезда. Я взобрался на цоколь тюильрийской решетки как раз напротив гостиницы «Пирамиды»…
— И вы крикнули: «Да здравствует король!..» Теперь я все вспомнила… Значит, это были вы? Как я рада! Вы первый приветствовали нас… Если б вы знали, как меня окрылило ваше приветствие!..
— И меня самого тоже!.. — подхватил Меро. — Так давно не представлялся мне случай торжествующе воскликнуть: «Да здравствует король!..» Так долго мои губы беззвучно выпевали это восклицание!.. Ведь я всосал его с молоком матери, оно окрашивало мои детские и юношеские радости, с ним связаны все волнения и упования моей семьи. Это восклицание вызывает в моей памяти южный выговор, жест и голос моего отца, при этом восклицании мои глаза увлажняет то же умиление, которое я столько раз замечал у него… Бедняга! Все это было у него в крови; в этих нескольких словах заключался для него целый символ веры… Когда он, проездом из Фросдорфа, был в Париже, он случайно оказался на Карусельной площади перед самым выходом Луи-Филиппа. Короля ожидал, прихлынув к решетке, народ, равнодушный, даже враждебный — одним словом, народ эпохи конца его царствования. Мой отец, узнав, что скоро должен появиться король, раздвинул, растолкал толпу и стал впереди, чтобы лучше было видно, чтобы смерить с головы до ног и облить презрением этого разбойника, этого негодяя Луи-Филиппа, незаконно завладевшего престолом {42} 42 …Луи-Филиппа, незаконно завладевшего престолом… — Луи-Филипп принадлежал к младшей, Орлеанской ветви Бурбонов. С точки зрения легитимистов — сторонников старшей ветви, — он незаконно завладел престолом Карла X, сброшенного Июльской революцией 1830 года.
… Наконец появляется король и идет по безлюдному двору среди гробового, тяжкого, придавившего Тюильрийский дворец молчания, в котором чуткое ухо может уже расслышать, как мятеж заряжает ружья и как трещат ножки трона… Луи-Филипп, по виду — мирный обыватель, уже старый, с колыхающимся животиком, держа в руке зонт, семенит по направлению к ограде. Ничего царственного, ничего властного в нем нет. Но мой отец смотрит на него уже иными глазами: по обширному двору, вымощенному воспоминаниями о славном прошлом, ибо в глубине его стоит дворец французских королей, идет монарх, идет сквозь зловещую тишину, которая для государей всегда является показателем народной ненависти, и душа моего отца этого не вынесла, возмутилась; забыв про свои обиды, он быстро, инстинктивно обнажил голову и крикнул, вернее, взрыдал: «Да здравствует король!» — так громко, так убежденно, что старик вздрогнул и поблагодарил его долгим взволнованным взглядом.
— Я должна была бы поблагодарить вас точно так же… — молвила Фредерика, и взор ее, устремленный на Меро, выражал такую нежную признательность, что бедный малый почувствовал, как с его лица сбегает краска.
Все еще под впечатлением его рассказа, она после короткого молчания обратилась к нему с вопросом:
— Но ведь ваш отец не был дворянином?
— О нет, государыня!.. Это был самый что ни на есть скромный простолюдин… обыкновенный ткач…
— Странно… — задумчиво проговорила Фредерика.
Он возразил, и тут их вечный спор возобновился. Королева не любила народ, не понимала его, испытывала к нему что-то вроде физического отвращения. Она находила, что народ груб, что он одинаково страшен и тогда, когда веселится, и тогда, когда мстит. Она боялась его даже во время коронационных торжеств, в медовый месяц своего царствования, — боялась этого леса рук, тянувшихся к ней с приветствием: ей казалось, что она попала к ним в плен. Отчужденность в отношениях королевы с народом так и не прошла. Милости, благодеяния, подачки, которыми она осыпала народ, были подобно посевам, не дающим всходов, с той разницей, что каменистая почва и плохой сорт семян тут уже были ни при чем.
Среди других сказок, коими г-жа Сильвис затуманивала мозг малолетнего принца, она рассказывала ему историю юной сирийки, вышедшей замуж за льва: сирийка ужасно боялась своего дикого супруга, боялась его рычания, боялась той порывистости, с какой он встряхивал гривой. А между тем бедный лев был к ней очень внимателен, окружал ее нежной заботой, приносил своей маленькой женушке редкостную дичь, сотовый мед, оберегал ее сон: повелевал морю, лесам и зверям не шуметь, когда она спит. Все было напрасно! Она по-прежнему испытывала к нему отвращение, обидный для него страх, и это продолжалось долго, но в конце концов лев рассердился и, разинув пасть — а грива у него от злости встала дыбом, — так грозно прорычал ей: «Убирайся вон!», как будто собирался не отпустить ее на все четыре стороны, а разорвать в клочки. Так вот, между этой историей и историей взаимоотношений Фредерики и ее народа было нечто общее, и Элизе, поселившись у нее в доме, тщетно пытался внушить ей, как много скрытой доброты, как много рыцарской преданности, как много суровой щепетильности в этом огромном льве, который столько раз рычит шутя, прежде чем разозлится как следует! Ах, если бы государи захотели… если бы они не были так подозрительны…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу