Грубое резкое лицо наливалось бурой кровью, пенные хлопья накипали в углах огромного жестокого рта.
— Родину нашу милую, славный город Городню, город городов, осиротили они. Жрали, будто не в себе, и опоганивали рожь нашу, и выводили в ней таких же детей греха, как сами. Именем церкви воинствующей, именем Бога и апостольского наместника его на земле, именем великой державы нашей и светлейшего короля Жигимонта — я обвиняю!
Голос его загремел под низкими сводами, как голос колокола в клетке звонницы.
— Я обвиняю это отродье в беготне ночью под полом, в пугании жён и... любовниц...
Лотр понял, что Комар немного заврался. Употребил с разгону после слова «жён» союз «и», не сообразил, что бы такое назвать ещё, и, по своему опыту зная, что «любовница» всё ж менее позорно, чем «дети», ляпнул «любовницу». И это в то время, когда детей имеет каждый житель города, а держать любовниц — дело непозволительное.
— ...прожорливости, смраде зловредном, разворовывании чужого зерна и другом. Я требую каразна!
Нет, «любовниц», кажется, никто не заметил. Наоборот. Комар так взбудоражил народ, такой он сейчас исключительно величественный, что любопытные отвечают криками, а пани истерическим визгом.
— Прожоры! Хищники! Вредители!
Второй глашатай выходит, чтобы прокричать народу, чего требовал фискал.
Лотр вспоминает все такие процессы. Что поделаешь, Богy подчиняются и животные, хоть их душа тонёхонькая, совсем прозрачная и не имеет пред собою вечности и бессмертия. Судили лет сто назад в Риме чёрного кота алхимика... как же его... ну, всё равно. Повесили. Судили вместе с хозяином, лекарем из Майнца Корнелиусом, его барана, в которого вселился демон. Судили лет пятьдесят назад во Франции Сулара и его свинью. Его сожгли, её зарыли в землю. Демону, врагу рода человеческого, нельзя потворствовать, даже если он находит себе пристанище в бессловесном существе. Судили уже и мышей, в Швейцарии. И козлов судили и жгли. Этих, чаще всего, за схожесть с чёртом.
И, однако, Лотр улыбается. Он не знает, о чём думали другие судьи, верили ли в вину свиньи Сулара и барана лекаря, но он, Лотр, не уверен, что зубами мышей действовал на этот раз дьявол. Он знает, что этот суд что-то наподобие пластыря, оттягивающего гной, либо пиявок, сосущих лишнюю кровь, чтобы она не бросилась в голову. Можно проявить и милосердие, каким знаменита Христова церковь.
И под удар молота Лотр встаёт. Утихает яростный крик.
— Зачем же так жестоко? — Лицо его светится. — Бедные, милость церковная и на них. Признаёте ли вы вину свою, меньшие, обманутые братья наши?
Корнила наклонился к клетке. Но этого даже не стоило делать. Во внезапной мёртвой, заинтересованной тишине ясно отразилось жалостное попискивание мышей.
— Гм... Они признают себя виновными, — сипло констатировал Корнила.
— А вы им хвосты не прищемляли? — с тем же светлым лицом спросил Лотр.
— Не приведи Господь... Это ведь не человек... Я их, скажем откровенно, боюсь.
— Церковь милосердна. Так вот, брат мой Флориан, скажи в защиту заблудших этих.
Прикрыв глаза рукою, Лотр сел. И сразу встал отец Флориан. Улыбка на минуту промелькнула по устам, серые глаза смежились, будто у ящерицы на солнце.
— Они признались в разворовывании хлеба. Чему учили меня в таких случаях в Саламанкском университете? Учили тому, что главное в судебном деле — признание обвиняемого или обвиняемой. Даже если иных доказательств нет — оно свидетельствует о желании живого существа быть чистым пред Богом и церковью. Тут мы, к счастью, имеем достаточно доказательств. — Хитрая, умная, чем-то даже приятная улыбка вновь пробежала по устам тайного иезуита. — Имеем мы и признание. Стало быть, убеждать в необходимости признания никого не приходится, и книга правды, которую завещали нам чистейшие радетели веры Шпренгер и Инститорис, сегодня останется закрытой.
— Раскройте её! Раскройте! — завопила какая-то женщина на скамьях.
— Я знаю её наизусть, — продолжал доминиканец. — И я не задумывался бы употребить её, если бы для этого были причины. Наказание мы найдём и без «Молота ведьм». Помните, они признались... Впрочем, поскольку дело о хлебе касается прежде всего не сынов церкви, радеющих больше о хлебе духовном, а мирян — я хочу спросить, что думает об этом знаменитый своим превеликим богатством, умом и силой, да ещё и образованием, магнат, иллюстриссиме Цыкмун Жаба.
Жаба перебирал толстыми пальцами радужный шалевый пояс, лежавший у него не на животе, а под грудью. Жирные косицы чёрных волос падали на глаза. Откашлялся. Лицо стало таким, что хоть бы и Карлу Великому по важности, только что глупым, как свиной левый окорок.
Читать дальше