У Гнедова — совет. И спорить не о чём — Силин сказал. На себя всё берет. Приедут допрашивать — назовется. Но Гнедов об одном:
— Муку оттуда вытащить! Тысча пудов зря пропадет.
Сомнение. Беда. Вдруг — свет и разрешение — из Воробьевки — шесть верст по шоссе — парнишка прибежал — племянник Гнедова:
— Приехали! С ружьями! Я трусу дал.
Не спрашивают — кто? Все знают — Черемышин. На дуге — «не уйдешь». Поспел голубчик!
— Ну, ребята, теперь не плошай. Силин за Вихляем, мы — за мукой.
Ордой к Волнушкам.
Вечереет. Но нет прохлады, из каждой щели рассохшейся земли — как из ноздрей козла в жилетке — жар и смрад.
Силин — впереди.
Трудный день выпал. В саду не работали. Задач не решали. Только купались под вечер. Балабас живого лягушонка в рот посадил, подошел к Берте Самойловне и выпустил. Не мальчик — черт. А Поля больна — глазенки вылезают. Горит. Уложили еле.
Берта Самойловна пробует читать присланную из города инструкцию: «отмечаем роль эстетического воспитания. Красочные пятна действуют…» И тупо в голове — Балабас вымазал всю морду охрой — эстетическое — да! — необходимо разделить три и одна третья на двадцать один.
— Нет сил…
Вынимает клеенчатую тетрадку. На первой странице:
«Дневник Берты Гольдберг».
Эпиграф:
«Это плачет лебедь умирающий,
Он с своим прошедшим говорит».
Пишет:
«Прислали пять пудов. У Поли 39,2. Балабас — звереныш. А впрочем, он бедный. У него под мышкой рыжие волосики. Всегда голодный, и все голодные. Я сейчас думаю о глупости, стыдно писать… Перед отъездом в Москве я была у Глыбиных. Она сделала оладьи, вкусные, на свином сале, с вареньем. Много было, под конец я отяжелела — глаза слипаются, под ложечкой камень, чувствую, не могу больше — на тарелке оставила. Вот сейчас думаю — зачем не съела. Я опустилась, вся в материальных заботах, и нет времени подумать о душе. Кругом невежество и темнота. Я боюсь крестьян, хотя они ласковые с нами. Я хотела бы сказать Ленину: у вас великий идеал, но вы ошибаетесь. Я так несчастна, так одинока! Если бы можно было пойти на вокзал, купить билет и уехать в Италию. Там в музеях прекрасные статуи. Я глядела бы с утра до ночи и плакала бы. Меня уж никто не полюбит — мне 38 лет! И детей не будет, никогда не будет! Кончено. „Отлетели цветы…“»
Дальше Берта Самойловна писать не может, и написанное пачкают большие частые капли. У окна Наташа читает прилежно книжку «Экономика переходного времени» — подарок Курина. Понимать — не понимает. Странные слова, рисунки, схемы. Но смутно чует — новое, важное. Длинные трудные фразы звучат, как любовная речь на чужом языке. И потом из особенно тяжелых слов вылезают глаза, задорные, нежные, — одни — его. Так обе сидят. Еще в комнате двое — с карточек. Над кроватью Берты Самойловны старик, — книгу читал, дарил пятачки, борода и печаль — всё знает, «так надо». Над Наташиной — глаза — нет — слова из трудной книжки, сжатый, никогда нецелованный рот, и звезда на папахе, — сейчас ведет на бой, со знаменем в руке, «война против всего мира».
Стук, Пильчук. Сразу:
— Едет Черемышин. Коммунистов вешает. И вас повесит. Довольно разводили эту пакость. Воришек няньчили, Балабасов всяких. А сапоги просил, так не дали. Вот теперь отчитывайтесь. А я вам больше не защита. Будет — наигрались.
И дверью трах. Берта Самойловна кудахчет:
— Наташа, как же? Что же? Почему? Какой Черемышин? Кого повесит? Ведь мы не партия, а детский дом. Детей за что? Пильчук с ума сошел. Я с ним всегда ладила. Звала на школьный совет. А сапоги — я ведь писала — не выдали. Боже, что же будет! Наташа!..
— Ясно. Это контрреволюция. Но я не отрекусь…
Не вытерпела — голос зазвенел, разбился. Обнявшись плачут. За окном тишь, темь. И парит. 30 градусов. У Поли 39. Балабас проснулся, мычит.
— Наташа, что же делать?
Идут.
— Эй, Перка, выдавай муку и рыжего! Не то всех прикончим!
— Да что тут! Сам бери! Сжечь их! Черемышин! Церковь пакостить? Вали!
Берта Самойловна, спокойно, почти библейская, на крыльце выбрасывая руки:
— Муку берите — пять пудов. Еще три фунта приварочной на кухне. Больше нет. А детей не дам. Дети ни в чём не виноваты. Убейте, а не дам. Они больные.
Сверху ребячий рев, визг, крик. Наташа шарит в сундучке, браунинг — тоже подарок Курина. Даря, сказал:
«Коммунист не может сдаться!»
На «Инструкции» быстро пишет:
«Тов. Курину. Я умираю коммунисткой. Люблю — вас».
И в окошко — в темноту — неумело — не целясь — в звезды — в небо — бах!
Читать дальше