Никто ничему их не учил, не привлекал к систематическому труду. Иногда — раз в две недели — они кололи дрова, продавали первому же трактирщику за полцены и возвращались домой веселые и довольные, с ярким платком, флаконом одеколона, зеркалом; все эти безделушки выдавали довольно неразвитый вкус. После этого они неделю спали дома или шатались по улицам и лавкам. Вечером — как правило, по праздникам и воскресеньям, — братья выходили с гармоникой, наигрывая что-нибудь. Весьма искусные в этом, они были желанными гостями на танцах, которые устраивались в округе.
Хотя их родители жили в доме Куарезмы, сами они нечасто заглядывали туда, а если все же заглядывали, это означало, что им нечего есть. Они вели беспечную жизнь, не думая о будущем — до такой степени, что даже не боялись призыва. В то же время им были свойственны преданность, честность и доброта. Но к постоянному труду — целыми днями — они питали природное отвращение, воспринимая его как бедствие или наказание.
Эта инертность нашего народа, эта болезненная мертвенность, буддистское безразличие ко всему и вся окутывают нашу нацию каким-то безнадежным мраком, лишая ее очарования, поэтичности, соблазнительной жизненной силы, свойственной природе в полном соку. Кажется, ни в одной из угнетенных стран — ни в Польше, ни в Ирландии, ни в Индии — население не впадает в каталептический ступор, как жители нашей провинции. Все здесь спит, клюет носом, все кажется мертвым; там поднимают восстания, стремятся к мечте, а у нас… Да! У нас спят…
Из-за отсутствия Куарезмы в его поместье тоже воцарился этот дух, общий для всего нашего захолустья. Казалось, «Покой» спит, словно зачарованный, в ожидании принца, который разбудит его. Сельскохозяйственные машины, так и не приведенные в действие, с не снятыми заводскими табличками, ржавели. Плуги со стальными лемехами, которые при первом столкновении с травой отливали мягким синеватым блеском, казались теперь уродливыми и, всеми забытые, умирали от скуки, беспокойно воздевая свои конечности к безответному небу. Из птичника по утрам больше не доносились гомон и хлопанье крыльев — этот утренний гимн жизни, труду, изобилию больше не звучал с розовым светом зари, не вплетался в веселый щебет диких птиц. Никто больше не любовался сейбами, их прекрасными цветами, белыми и розовыми, которые время от времени падали на землю — плавно, словно раненые птицы.
Госпожа Аделаида не имела ни желания, ни возможности руководить работами и наслаждаться поэзией сельской жизни. Она страдала из-за разлуки с братом и жила так, словно оставалась в городе: покупала продукты в лавке, не интересуясь тем, что росло в имении. Беспокоясь из-за отсутствия Поликарпо, она писала ему полные отчаяния письма; в ответ тот советовал сохранять спокойствие, давал обещания. Но в последнем своем послании он неожиданно сменил тон: уверенность и воодушевление уступили место разочарованию, унынию, даже отчаянию.
«Дорогая Аделаида, только сейчас я смог ответить на твое письмо, которое получил почти две недели назад. Оно попало мне в руки как раз тогда, когда я получил ранение — правда, легкое, но тем не менее приковавшее меня к постели, так что выздоровление заняло довольно много времени. Что за мясорубка, девочка моя! Что за кошмар! Вспоминая об этом, я прикрываю глаза ладонями, чтобы отогнать страшные видения. Война внушает мне безмерный ужас… Сумятица, дьявольский свист пуль, ужасающие вопли, проклятия — и все это в непроглядной ночной тьме… Были случаи, когда мы бросали огнестрельное оружие и бились штыками, прикладами, тесаками, ножами. Девочка моя, это схватка троглодитов, что-то доисторическое… Я сомневаюсь, сомневаюсь, сомневаюсь в справедливости всего этого, сомневаюсь, что это можно оправдать, сомневаюсь, что правильно и необходимо будить ярость, спящую в каждом из нас, ярость, порожденную многотысячелетней войной с хищниками, у которых мы отвоевывали землю… Я вижу не людей нашего времени, а кроманьонцев, неандертальцев, вооруженных кремневыми топорами, не знающих ни жалости, ни любви, ни благородных мечтаний, готовых только убивать, всегда убивать… Твой брат — тоже из их числа, он тоже открыл в себе запасы зверства, ярости, жестокости… Я убил человека, сестра, убил человека!.. И не только убил — я пристрелил врага, когда он тяжело хрипел у моих ног… Прости меня! Я прошу у тебя прощения, так как нуждаюсь в прощении и не знаю, у кого просить его, у какого бога, у какого человека, у какого существа… Ты не представляешь, как я мучаюсь из-за этого. Когда я рухнул на дно повозки, у меня болела не рана, а душа, болела совесть. Рикардо, раненый, упал рядом со мной, хрипя: “Командир, мой берет, мой берет!” — казалось, моя судьба смеется над моими помыслами…
Читать дальше