Это был образ женщины, которая уже простила его за все возможные ошибки; она была всего лишь бедной жертвой множества недоразумений; она прощала ему любую его глупость, любой сумасшедший поступок, окутывая спокойной улыбкой всю боль его жизни. Так как за своей улыбкой она прятала мрачные и ужасные вещи, связанные с ним; так как за ее улыбкой скрывалось ее сердце, не раз пронзенное болью от совершенных им поступков, жизнь, в которой было потеряно доверие к людям, в которой все было с отвращением оставлено; но так как все это было спрятано и скрыто, она сама стала самым страшным оружием.
Все метания Мюмтаза напоминали зеркало — застывшее, чтобы он увидел все в себе самом, все свои ошибки, все свои преступные деяния, и даже те свои стороны, которые он сейчас в себе не понимал. Мюмтаз очень хорошо знал, как в самые трудные и безысходные мгновения появлялась эта улыбка, которая делала женщину, которую он любил и знал, красивой настолько, что ее невозможно было узнать; улыбка, которая придавала отрешенный свет горизонту его жизни даже издалека; улыбка, каждая линия которой дарила покой как часть образа прекрасной возлюбленной, создаваемой мечтаниями многих веков; он очень хорошо помнил, как молодая женщина пыталась скрываться за этой вынужденной улыбкой и покоем и как из-за нее смотрела она на все, что ее окружало, на их жизнь, глубоко страдая в душе, растерянная, словно после тяжелого пробуждения.
В такие мгновения Нуран узнавала все, что ее окружало, но его самого узнать не могла.
Но был и еще один образ. Этот последний образ был подарен ему разлукой и страданиями, и он много раз без причины и предупреждения вытеснял другие образы Нуран. Детская радость, сводившая с ума Мюмтаза, цветущая молодость, свойственная только счастливым женщинам… Память об этом была острым кинжалом, разрезавшим ему нутро; это был кубок, который выпиваешь в муках перед смертью; все многочисленные свойства близкой и родной женщины, которые она копила в своем безмолвном естестве, внезапно исчезли. Теперь не осталось ничего, совершенно ничего: ни той детской радости, которая так сводила с ума Мюмтаза, ни цветущей молодости, ни поэзии познания себя в любви, в созданном тобой же мире; ни того ощущения доверия, ни тех мгновений воодушевления ума и сердца, которые переживаешь только в процессе творения. Эта радость была хрупка, как стекло, и разбилась. Эта бурная, готовая все скрыть собой весна жизни принесла конец расцвету с холодной твердостью бриллианта, на который Мюмтаз сейчас смотрел. Самое болезненное заключалось в том, что Мюмтаз хранил в себе все воспоминания о пройденных им путях, чтобы ни одно не исчезало, и поэтому образ ее тихой улыбки в зеркале его души каждое мгновение открывал ему уголок рая, который он потерял.
Сейчас, как это бывало и раньше, любая песня, лучик света, упавший на мостовую, фраза из чьей-то беседы, цветочный магазин, попавшийся по дороге, чей-нибудь план на завтрашний день, чье-либо решение поработать — абсолютно все с помощью образов прошлого уносило его во времена годовалой давности и заставляло пробуждаться только там.
Такова была истина: Мюмтаз жил двойной жизнью, как герой сказки о старьевщике в «Тысяче и одной ночи». С одной стороны, воспоминания о прекрасных днях не стирались у него из памяти; но, стоило взойти солнцу, как в душе его наступала ночь разлуки со всеми страданиями, что она несла с собой. Короче говоря, молодой человек, который жил почти только своими грезами, пребывал одновременно и в раю, и в аду. По сути он вел жизнь сомнамбулы, полную резких пробуждений, между их пределами, на краю пропасти. Будучи в двух столь противоположных состояниях, он разговаривал с окружающими, давал уроки, выслушивал ответы учеников, давал им задания, хлопотал ради друзей, иногда спорил, короче говоря, с виду жил обычной жизнью.
От столь полной и насыщенной жизни молодой человек на каждом шагу страдал.
Иногда бывало так, что вся его жизнь ограничивалась цепочкой побегов. Несчастный Мюмтаз бродил по улицам Стамбула, как корабль-призрак. Из каждого уголка города, по которому он глубоко скучал, его через некоторое время прогонял ураган собственной души. Он снимался с якоря, сам о том не зная, паруса раздувались помимо усилий его воли, и он удалялся.
Если бы наряду с этой его чувствительностью у него не сохранилось бы большой склонности к философствованию, Мюмтаз был бы давно уничтожен. Но теперь его двойная жизнь, которая была столь вредна для любви, для свиданий с другим человеком, она сейчас его спасала. Поэтому, несмотря на то, что он чувствовал себя потерпевшим крах, внешне он, пусть и временами, выглядел более-менее сильным и благополучным. Когда он смотрел по сторонам из пределов своего чувственного опыта, из пределов глубокого жизненного опыта, он гораздо лучше понимал, что видит, и знал, как настроить угол восприятия. Вообще-то он был неумелым и нерадивым в том, что касалось его самого; он был из тех людей, кто были осуждены до самой смерти оставаться либо больными, либо детьми.
Читать дальше