Каторжник молчал.
Доктор внимательно смотрел на него: увеличенные стеклами зрачки были похожи на шляпки строительных гвоздей.
— За что сидел? Хотел ударить, но не рассчитал и убил, так?
— Нет. Хотел поезд ограбить.
— Не понял. Повтори.
Каторжник повторил.
— Ну и как же это было? Рассказывай. О таком в наше время не часто услышишь — сейчас все же двадцать седьмой год, — а ты вдруг замолчал. Давай рассказывай.
И каторжник рассказал, спокойно, бесстрастно, — и про журналы, и про пистолет, который не стрелял, про маску и про потайной фонарь, который он купил на вырученные от подписки деньги и в котором не было даже щели для воздуха, отчего свеча погасла чуть ли не одновременно со спичкой, но железо все равно так нагрелось, что к нему нельзя было прикоснуться. Нет, он ведь не на глаза мои смотрит, и не на губы , думал он. Будто изучает, будто хочет понять, как у меня что устроено .
— Понятно, — сказал доктор. — И все же что-то сорвалось. Зато потом у тебя было достаточно времени во всем разобраться, подумать. Определить, в чем была твоя ошибка, что ты сделал неправильно.
— Да, — согласился каторжник. — Я много потом думал, и по-умному.
— Значит, в следующий раз не повторишь ту же ошибку?
— Не знаю. Следующего раза не будет.
— Почему? Ты же теперь знаешь, как надо, — второй раз тебя уже не поймают.
Каторжник пристально посмотрел на доктора. Они пристально глядели друг на друга: выражение их глаз в общем-то мало чем различалось.
— Кажись, понимаю, к чему вы клоните, — наконец сказал каторжник. — Тогда мне было восемнадцать. А сейчас — двадцать пять.
— Вот как. — Доктор даже не шелохнулся (каторжник попробовал описать, как это было), просто перестал на него смотреть. Потом вынул из кармана пачку дешевых сигарет. — Закуришь?
— Табаком не балуюсь, — ответил он.
— Вот и правильно, — все тем же приятным и любезным голосом сказал доктор. И убрал сигареты. — Моей касте (касте врачевателей) помимо прочего дана власть как запрещать, так и разрешать — право, дарованное нам если и не самим Господом Богом, то уж по крайней мере Союзом американских медиков, — отвлекаясь, добавлю, что уже ныне, в году одна тысяча девятьсот двадцать седьмом от Рождества Христова, я готов в любое время побиться об заклад на любые деньги, что организацию эту ждет большое будущее. Что же касается данного случая, то не знаю, намного ли я превышу свои полномочия, однако мы с тобой рискнем. — Доктор поднял глаза на башенку капитанского мостика и поднес ко рту сложенные рупором руки. — Капитан! — крикнул он. — Этих трех пассажиров мы высадим здесь. — Потом снова повернулся к каторжнику. — Да, вот именно, — сказал он. — Я полагаю, пусть лучше твой родной штат сам подлижет то, что выблевал. Держи, — рука его снова вынырнула из кармана, но на этот раз в ней были деньги.
— Нет, — сказал каторжник.
— Бери, бери. Не люблю, когда со мной спорят.
— Нет, — повторил он. — Вернуть я все равно не смогу.
— А разве я прошу, чтобы ты возвращал?
— Нет. Но я же тоже не просил вас мне одалживать.
И вот он опять стоял на сухой земле (уже дважды познал он, каково быть игрушкой во власти насмешливой и могучей стихии — а ведь никому не уготовано пройти через такое более одного раза за одну жизнь, — но, несмотря на это, судьба припасла для него новое невероятное испытание), стоял рядом с женщиной на пустой дамбе — младенец спал, закутанный в линялый китель, на руке у каторжника был по-прежнему намотан конец лозы, — стоял и смотрел, как пароход попятился, развернулся, вновь пополз по пустынной глади, по огромному блюду, все больше отливавшему медным блеском, и поволок хвост дыма, который сердито вился, медленно распадаясь на отдельные, подбитые медью сгустки, редел над водой и таял; унося с собой вонь гари, пароход пересекал необозримый безмятежный простор, становился нее меньше и меньше, а потом, казалось, неподвижно завис в призрачности заката и бесследно исчез, как растворившийся в воде комочек грязи.
Тогда он отвернулся, впервые глянул вокруг, посмотрел, что лежит у него за спиной, и, внутренне сжавшись — не от страха, а чисто инстинктивно; напряглись не мышцы, а его душа, сработала заложенная в самой его сути здравая, осмысленная настороженность горца, который никогда не позволит себе обратиться к чужим не то что за помощью, но и просто за разъяснением, — спокойно подумал: Нет. Это даже и не Каролтон . Потому что взгляд его, скользнув вниз вдоль отвесного склона дамбы и пробуравив шестьдесят футов абсолютной пустоты, упал на поверхность, плоскую, как вафля, и цветом тоже напоминавшую вафлю или, может быть, летнюю песочную шерсть жеребенка, и наделенную такой же ворсистой, свойственной еще коврам и мехам упругостью; эта поверхность простиралась вдаль ровно и гладко, на ней не было ни волн, ни зыби, однако сам ее вид рождал то странное ощущение неосязаемой плотности, какое обычно вызывает вода; желтая гладь нарушалась здесь и там горбатыми холмиками густой сероватой зелени — хотя казалось, они нисколько не возвышаются над общим уровнем местности — и кривыми извилистыми прожилками чернильного цвета, которые, как он сразу заподозрил, вероятно, и были водой — впрочем, он воздерживался от окончательных суждений, и продолжат от них воздерживаться, даже когда уже шагал по этой воде. В общем, они пошли дальше — вот как он сказал, вот как он это описал. И ни слова о том, как в одиночку тащил лодку по насыпи наверх, и через гребень дамбы, и оттуда еще те же шестьдесят футов, но уже вниз, по отвесному склону, — просто сказал, что пошел дальше; москиты клубились тучей, обжигали укусами, будто раскаленные угли, он протискивался, продирался сквозь высокую, скрывавшую его с головой траву, и ее зазубренные края стегали его в ответ по рукам и лицу, точно гибкие лезвия, а он волок за собой лодку, в которой сидела женщина, и, спотыкаясь, по колено увязая в месиве, похожем скорее на воду, чем на землю, пробирался по одной из этих черных проток, заполненных скорее землей, чем водой, а потом вдруг — он уже тоже был в лодке, потому что дно, по которому он ступал еще полчаса назад, внезапно ушло у него из-под ног, и на серой вечерней воде, пока он не вынырнул и не залез в лодку, видна была только его надувшаяся пузырем, слегка шевелящаяся куртка, — а потом вдруг возник тот домишко размером чуть больше стойла, стены из кипарисовых досок, крыша железная, — хижина на тонких, как паучьи лапки, десятифутовых сваях, походившая на неказистое (и, возможно, ядовитое) болотное насекомое, которое забрело по этой плоской пустоши в такую даль, что оттуда уже никуда было не добраться, и, настигнутое смертью, так и сдохло стоя, потому что негде было даже прилечь; к подножию грубо сколоченной лестницы была привязана пирога, в проеме двери, подняв над головой фонарь (уже совсем стемнело), стоял человек, глядел на них сверху и что-то кулдыкал.
Читать дальше