– Я могу распоряжаться собой так, как хочу. Если бы у меня было желание пойти к Анисимову, разве я не могу пойти? И потом, меня возмущает ваша постоянная ложь. У меня нет к вам доверия!…
– Дорогой Виталий Витальевич! Прежде всего закройтесь плотней: солдаты постоянно входят, а вы значительно подвержены простуде. Разве можно говорить, что вы не можете распоряжаться собой… Да, о владыка Сакия-Муни! Все делается в ваших интересах, каждый шаг – это моя сплошная забота, и не моя вина, если вы ее отвергаете. Я привык к путешествиям, – зачем вам подвергаться ненужным опасностям? Идти вам к большевикам-захватчикам, есть и пить их пищу?! Я же – в заботах… Вам есть пища, тепло, любознательный разговор и женщина, молодая и искусная в любви… и не моя вина…
Профессор глядит в потолок.
– Плохая театральная декламация…
– По-монгольски, Виталий Витальевич, выйдет значительно лучше… почти песня… У нас есть мудрая поговорка: никогда не злись на дорожного спутника.
Профессор пальцем постукивает в печь. Монголы укладываются: они хотят чаю, но сырые дрова плохо горят. Они длинно со свистом сплевывают.
– Дава-Дорчжи! Вы глубоко испорчены цивилизацией, и вам не к лицу Восток…
– Раздражение обостряет наблюдательность.
– Склонность к дешевым сентенциям!… Ваша любовь к мудрости… Ха… Вы ведь и одни уедете, Дава-Дорчжи, без меня…
– Одного меня назовут вором. Анисимов не возвратился, что ему с нами?… Ему поручено разрушать, а мы созидаем и укрепляем, как вам угодно понять.
– Надоели вы мне насквозь, Дава-Дорчжи, и мне хотя больно говорить так…
Профессор Сафонов садится. Вероятно, от сотрясения вагона у него дрожат губы. Он долго упрекает гыгена, пересчитывает ему обиды. Дава-Дорчжи лежит на спине, заложив нога за ногу. Он, щупая свои отросшие жесткие, как камыш, волосы, слушает очень внимательно. Монголы спят. Пахнет сырым дымом.
Окончив говорить, профессор так же, как и Дава-Дорчжи, ложится на спину. Они долго молчат. Гыген поднимается, чтобы подложить в печь дров. Он садится перед печью, делая ноги лотосом.
– Если мои люди… Знаете, что они мне говорят? Надо ехать в Монголию и делать большевиков… Мои стада они оставляют мне пока, потому что я им помогу отсюда выбраться. Они плохо знают по-русски, но успехи делают заметные… так же, как вы по-монгольски, профессор… но стада других гыгенов и лам они решили поделить так же, как поделили их в России. Если мои люди не верят, как вас я смогу убедить, профессор!
Губы у него пепельного цвета, как потухающая головня. Солдатская гимнастерка расстегнута, и видны натянувшиеся жилки: он очень тощ. Профессору хочется извиниться, но он молчит.
– Я могу доехать в аймак Тушуту-хана один, без людей и без бурхана Будды… я уже был бы там. А без этого соснового ящика не могу… Пока я воевал с немцами, они захватили мои стада и юрты.
– Кто?
– Там… разные… Будде они отдадут. Лежащие рядом этому тоже не верят, говорят, что большевику с красной звездой гораздо больше можно получить стад и юрт.
– Так три тысячи голов-то не ваши?
– Они мои, но молоко их пьют чужие мне люди, даже не родственники.
– Какие же пятьсот голов вы заплатите большевикам?
– О прибытии Будды, со мной поедете вы и еще… сообщите, что Будда на границе.
Он вдруг, широко раскрыв рот, кричит:
– Они отдадут стада, иначе!… Иначе!…
Женщина испуганно вскакивает. Он машет рукой, она ложится.
– Привыкла при крике менять трубку с опием, поэтому и вспрыгнула… Как бы можно было назвать на вашем языке, профессор, проклятие Будды: «Ты никогда не воплотишься в родах, которые не возвратят мне стад»?
– Я первый раз слышу.
– Запишите или, лучше, запомните. При всем уважении к вам, карандаша мы не одолжим. Денег у меня нет – я истратил их в Петербурге… впрочем, едва ли вас интересуют финансовые дела экспедиции.
– Я тоже не имею денег.
Дава-Дорчжи тычет пальцем в огонь. Говорит мечтательно:
– На станциях продают калачи…
– Я видел также творог и даже гуся… Мясо они меняют исключительно на соль.
– Да… у нас соли мало…
Профессор, успокоенный, засыпает.
Позже он пытается понять, что его успокоило. Он с некоторым сожалением смотрит на маленького, черненького человечка. Правый сапог у Дава-Дорчжи лопнул, и он чинит его. Гнилая кожа лезет, расползается, как грязь, шило блестит, узкое, словно глаз Будды.
У солдат гортанные голоса, и Виталию Витальевичу кажутся понятными их выкрики и даже то, что они так много пьют чая. Он только не догадывается, откуда у них чай: сейчас в России совсем нет чая. Он мочит тонкий сухарь в воде и долго поясняет Дава-Дорчжи свои мысли о крушении европейской цивилизации, о том, что Европа будет скоро огромным мертвым музеем.
Читать дальше