— Это мне безразлично, — возражала Виктория Павловна. — С умыслом ли, без умысла ли — я не позволю развращать мою дочь. Я совсем не желаю, чтобы из нее выросла вторая я, которая в ее годы знала все и говорила обо всем… Я была не хуже ее, да, не хуже, но мою детскую душу взрослые обратили в плевательницу — и она отомстила за себя оплеванною женскою жизнью. А я хочу, чтобы в свою женскую жизнь дочь моя вошла светлая, как кристалл, счастливая, как утренняя роза…
Таким образом, Феничкино присутствие сделалось для Виктории Павловны как бы щитом против навязчивости мужа, а для Ивана Афанасьевича, мало-помалу, весьма тяжелою обузою. Днем мать и дочь были неразлучны и, значит, весь быт дома должен как бы фильтроваться чрез Феничкино понимание… Сердило Ивана Афанасьевича и то, что за большою любовью к Феничке, Виктория Павловна остается как будто совершенно равнодушна к своей новой беременности, которая давала столько радости ему, а ею была открыта сперва с нескрываемым страхом и враждебностью, теперь же лишь покорно терпится, как неотразимая и неизбываемая кара Господня, но — без малейшей любви и радости, без слабого хотя бы призрака сладостного материнского ожидания… С Феничкою Виктория Павловна— вся — мать: нет мелочишки, которой бы глаз ее не заметил, в добре ли, в худе ли… А «вороненочку» будущему, вон, даже приданое готовить Василиса, мать и не беспокоится, не взглянет…
— Только, что носит… Так эка заслуга подумаешь! И корова носит, да еще и не имеет при том такого вида, будто кому-то милость делает… А все Феничка виновата. Феничка загородила ей свет: только в Феничкино будущее и глядит, а настоящего вокруг себя ничего не видит… У-у-у! баловницы — что мать, что дочь… Взять бы хворостину хорошую и…
Дойдя до подобных карательных мечтаний, Иван Афанасьевич спохватился, что далеко забрел, и боязливо оглядывался, но бывали минуты, когда, наедине с самим собою, он готов был признаться, что весьма близок к тому, чтобы просто-таки возненавидеть эту дочь, так явно привилегированную и в сравнении с с ним самим, и пред будущим его потомством.
Темноликая Василиса этим чрезмерным материнским пристрастием то же не слишком была довольна.
— Как вам угодно, Виктория Павловна, — выговаривала она, — а это уже выходит грех: любление твари паче Бога!
Но Виктория Павловна, хотя и боялась теперь слова «грех» пуще огня, в этом пункте была крепка и не верила.
— Что же делать — отвечала она. — Пусть грех, — иначе не могу. Мой грех — мой и ответ. За Феничку и ответить рада.
Больше всего смущало Василису, то странное наблюдение, что Виктория Павловна, сама с каждым днем все глубже и глубже погружаясь в мистическую пучину, не только влекла за собою туда же свою девочку, но являлась покуда как будто совершенно равнодушною к ее религиозному настроению и развитию. Сама Виктория Павловна теперь почти не пропускала церковных служб. Правда, и Феничку брала с собою в церковь всенепременно, но — ясно было — исключительно затем, чтобы девочка не оставалась дома одна с людьми, которым мать мало доверяла. Феничке стоять в церкви, где пели дико, а читали неразборчиво, было скучно. Она убегала на погост резвиться с крестьянскими детьми, среди которых почти все помнили ее приемышем у Мирошниковых, и — кто был постарше, — рассказывали ей любопытные истории о ее счастливом, забытом, первом детстве. Если товарищей не находила, бродила, одинокая и вдумчивая, между зеленых могил, читая простодушные надписи на убогих крестах и вросших в землю старых плитах. Либо, перейдя кладбищенский окоп, ложилась где-нибудь во ржах с захваченной из дома книгой — и лежала до красного звона, возвещавшего конец службы. Читала она ужасно много и пестро, — глаза точно магнитом тянуло к каждой печатной бумаге, будь то томик Майн Рида или календарь Суворина, новейший русский песенник или житие св. Серафима Саровского, разрозненная книжка «Собрания иностранных романов» или «Начало цивилизации» Леббока…
— Ты, просто, ужасаешь меня, Феня, — улыбалась мать, — из тебя вырастет чичиковский Петрушка…
Но Феничка не боялась. Она знала, что чичиковский Петрушка не запоминал, а она — что прочтет, то с этих пор остается пред ее глазами, точно записанное четкими белыми буквами на аспидной доске. Она знала, что Петрушка не мог обмыслить и обобщить прочитанного, а у нее все, что она видела и читала, цеплялось вместе образ за образом, мысль за мысль, картина за картину, — вопрос искал ответа, ответ порождал новый вопрос. И вся эта таинственная цепь, медленно погружаясь куда-то, на дно памяти, почти бессознательно слагала там странную силу, которую девочка уже чувствовала в себе, которая иногда уже действовала в ней суждением, но которой Феничка еще не умела ни определить, ни назвать, ни объяснить, а взрослые, если бы догадались понять, назвали бы ее уже мировоззрением.
Читать дальше