Виктория Павловна одевалась и ехала в Хмырово к становихе, которая угощала ее смородиновым вареньем, огурцами с медом, — удивительною вишневою наливкою и литературными разговорами, в коих безмерно восхищалась романами и Э. Гейнце и страшно негодовала на Максима Горького, зачем ходит в черной блузе и высоких сапогах. Побывав у становихи, не заехать к молодой хмыровской попадье, значило бы оскорбить последнюю до кровомщения, а поп ее имел заслуженную репутацию кляузника первостатейного, от доносов которого только те и застрахованы, кто с ним в винт играет и, винтя, проигрывает. Не винтящий мир он почитал прямо-таки как бы вне закона и еще удивительно, как не отказывал подобным жалким тварям в благословении и причастии. А раз оказан почет хмыровской попадье, то — за что же обижать? — чем же хуже нахиженская дьяконица, дама средних лет, почитавшая себя даже вольнодумкою, потому что в юности была влюблена в студента медико-хирургической академии, у которого и обучилась курить ужасно крепкие папиросы? А вот еще нужный человек — станционная буфетчица Еликонида Тимофеевна. У нее в долгу все железнодорожные, она купила на слом старые правосленские хоромы и охотилась зимою купить и самую землю, если бы дела Виктории Павловны, управляемые ее мужем, не приняли настолько благоприятного оборота, что продажа сделалась ненужною. [См."Злые призраки"] Она, если для затеянных Иваном Афанасьевичем построек и хозяйственных преобразований выйдет заминка в оборотном капитале, всегда не прочь ссудить деньжонками на божеский процент…
— Уж пожалуйста-с… для меня-с… Что вам, Витенька, стоит, а мне чрезвычайно важно-с… Прошу вас… для меня-с…
И Виктория Павловна, не возражая, ехала к «копью-бабе», о которой знала, что смолоду Еликонида торговала собою, постарев и подурнев, стала торговать другими женщинами, а теперь, разжившись, почтенно и богомольно отдыхает на лаврах после жизни, которая вся сплошь была — публичный дом. Ехала, читала в колючих глазах хозяйки, на терновые ягодки похожих, в подергиваниях желтого, толстого лица великое глумливое торжество, что — экой, мол, гордой гостьи дождались, мы, маленькие люди!..
Слышала злые, унижающие намеки; отвечала на бесцеремонные бабьи расспросы о своей беременности; внимала азартным до страсти повествованиям о собственных ихних беременностях бывших; получала премудрые опытные советы, как нужно жить, чтобы муж тебя любил и в семье был лад… Это — повсюду. А Еликонида обнаглела даже до того, что навязывалась будущему младенцу в крестные матери. Но тут уже и Иран Афанасьевич возмутился духом и, хотя с вежливыми извинениями, но заявил, что в крестные матери давно предложила себя становиха и, конечно, отказать ей теперь никак невозможно.
Тогда Еликонида Тимофеевна, обиженная и мстительная, сузив терновые глазки свои, принялась хихикать, и восклицала, пофыркивая в платочек:
— Ну, нечего делать, нечего делать… Начальство надо уважать… Сожалею, но понимаю: извинительно!.. Но, ежели так, то я — уж беспременно — следующего… Иван Афанасьевич! Ты — как обещаешь на счет следующего-то? Даешь слово? Ась? У! Бестия ты, Иван, знаю я тебя, красноносый шельма! Виктория Павловна! Душечка!.. Ведь правду я говорю: бестией он задался на свет?.. Предупреждаю вас о нем: уж такой на счет нашей сестры, горемычного женского пола, уродился пройдоха, такой бессовестный пройдоха!.. Закрутили вы свою буйную голову, что вышли за подобного плута. И как только вам достанет с ним терпения?.. А уж следующего, голубушка, как хотите, беспременно я, я, я у вас крещу!..
Даже Иван Афанасьевич был сконфужен… Виктория Павловна молчала.
Иван Афанасьевич очень хорошо понимал религиозное происхождение покорности жены и потому не смел противодействовать ни ее дружбе с нахиженскими сектантами, ни тому влиянию, которое со дня на день, все более и более приобретал над нею, издали, часто писавший к ней Экзакустодиан. Он вполне отчетливо сообразил, что, если разрушится мираж, затянувший глаза Виктории Павловне мистическим флером, рухнет и внушение супружеских обязанностей, принятых ею на себя вроде покаянной эпитимии за грешную блудную жизнь. И тогда— строптивость своей супруги Иван Афанасьевич знал: никакой полицией ее не удержать, никаким этапом не вернуть… Вот разве что Феничка… Но Феничка, с некоторого времени, и в особенности после переезда в Правослу, Ивану Афанасьевичу положительно мешала…
Чуждость между собою и девочкою он открыл, сознал и понял давно, но раньше эта чуждость была бездейственна и недвижна. Что Феничка стоит между ним и «Витенькой», как существо разделяющее, потому что Виктории Павловне несравненно более дорогое и близкое, это — Иван Афанасьевич слеп был бы, если бы не видел. Но раньше, покуда муж и жена оставались супругами только по имени, эта преграда к их сближению не сказывалась досадно и остро. Теперь же Иван Афанасьевич часто чувствовал себя — будто человеком, женившимся на вдове с полувзрослою дочерью, которая всюду тянется за матерью, как траурный шлейф, и, подобно некоему печальному призраку лучшего прошлого, наполняет дом ревнивым недоумением; какое маме дело до этого нового папы, — почему он вдруг стал к ней близок, — зачем она его слушает, — как позволяет ему ласкать ее, — какие у него на нее права?.. Влюбленная одержимость Ивана Афанасьевича находила в пытливом призраке Фенички весьма неприятно сдерживающую узду, потому что покорность и послушание Виктории Павловны были только до этого порога. Охрана Фенички, — этой девочки, которая не сегодня-завтра станет девушкой— от помыслов, смущающих чистоту, души, от догадок, способных испятнать грязью еще белоснежное воображение, сделалось для Виктории Павловны почти болезненным пунктиком, вроде навязчивой идеи у страдающих манией преследования. В присутствии девочки не то, что не допускались какие-либо знаки супружеской нежности, до выражения которой Иван Афанасьевич был охоч почти неудержимо, но уже сколько-нибудь неосторожное, вольное слово, движение, нескромный взгляд влекли за собою самые неприятные для Ивана Афанасьевича объяснения. В них он, по старой памяти, трусил до последнего и, за неимением других оправданий, спешил валить грех на свою одичалость и необразование, что отчасти было и справедливо, так как, в самом деле, не нарочно же язык его — враг его пробалтывался иногда при Феничке непристойными супружескими обмолвками…
Читать дальше