Но вот толпа остановилась на кладбище возле вырытой накануне могилы. Исмаил видел из-за соседнего пригорка, где он укрылся, как протекали похороны. Судя по всему распоряжался погребением Мырзакул. Он шел к месту захоронения от кучи лошадей, повязанных в стороне между собой, и все люди, расступившись, дали ему дорогу.
Покойницу в кошме сняли с носилок, уложили на краю ямы и, собравшись все в большой круг, долго слушали молитвы муллы, люди повторяли за ним отдельные возгласы, и казалось, то был улей пчел. Потом толпа снова зашевелилась — покойницу опустили на дно могилы и стали быстро засыпать яму.
Все это он видел со стороны и молча кусал губы до крови.
Когда народ ушел с кладбища, когда не осталось ни одной души, но голоса еще были слышны на отдалении, Исмаил пополз к могиле матери. Он полз с обезумевшим лицом, опираясь на дрожащие руки. И здесь он упал на свежую насыпь и, обнимая кучу глины, зарыдал удушливым, хриплым плачем. Трудно было разобрать, что он выкрикивал, кого и что он проклинал, задыхаясь от горести и ярости, как обезумевший, осиротевший волк. А потом, как пьяный, он стал орать во весь голос: «Мама, мама, прости! Прости меня! Прокляни меня! Прокляни на том свете! Прокляни войну! Прокляни! Прокляни войну!»
Потом стих на минутку, точно бы обдумывал что-то, и затем грозно и яростно прокричал: «Ненавижу! Отомщу, отомщу, всем вам отомщу! Никого не пожалею!»…
«Совсем недолго осталось, вот и весна пришла. Больше терпела, а теперь-то и вовсе стерплю! — думает замечтавшаяся Сейде, пересыпая горстку зерен с ладони на ладонь. — Только бы Исмаила уберечь. Ладно еще, в аиле поговаривают, будто Исмаил не здесь прячется, а на казахс-кой стороне, у свояков… Вот и хорошо, пусть говорят… Продадим телку, припасем муки на дорогу, и ночью выберемся из аила, уйдем… Да, уйдем отсюда…»
Пьянит пригретый весенний воздух… А хорошо мечтать: забываешь, что сосет под ложечкой.
Вечером, когда Сейде молола талкан, зашел Асантай. Мальчик заметно отощал за последнее время: под глазами густая синева, из засученных рукавов отцовской фуфайки высовываются тоненькие ручонки.
— Мама послала меня за огнем, — сказал он, застенчиво переступая с ноги на ноги то и дело поглядывая на кучку талкана у жернова.
Дети есть дети! Кого не тронет невинный взгляд мальчика, говорящий с мольбой, что он хочет есть! Сейде положила ему в ладошки горсть талкана. Мальчик запрокинул голову, насыпал талкана полный рот и, очень довольный, шмыгнул носом. Ему хотелось отблагодарить Сейде, сказать ей что-нибудь хорошее. Он доверчиво улыбнулся губами, измазанными талканом:
— Сейде-джене, когда отелится корова, мама нам сварит молозива. И я принесу кусочек вашему Амантурчику. Ведь он уже умеет кушать, да? Молозиво вкусное, как творог!
— Сердечный ты мой, да сбудутся твои желания! — растроганная Сейде привлекла его к себе, поцеловала в глаза. — Бог даст, будет и молозиво, будет и каймак, пусть только отелится корова! Вот тогда и принесешь нашему малышу, у него уже зубки есть!
Она вспомнила, что и Тотой, и ее дети все еще ничего не знают о гибели отца, все еще ждут писем. Ей показалось, что мальчик догадывается, о чем она думает. Спросила как бы между делом:
— Матери-то лучше стало? Вчера, кажется, ходила по воду.
— Сегодня опять лежит, голова болит. Я хотел остаться дома, чтобы помогать ей, а она не позволила, говорит: если не перейдешь во второй класс, отец, когда вернется, ругать будет.
— А то как же? Конечно, будет ругать. Вот вернется и…
Мальчик часто замигал длинными ресницами и как-то не по-детски безысходно и тяжело вздохнул.
— Ты что это, разве можно так вздыхать! — прикрикнула она на него. — Ваш отец вернется, только не вздыхай так, это нехорошо!
После того, как мальчик, взяв тлеющую кизячину, ушел, Сейде долго сидела подле джаргыл-чака, обессиленно опустив руки. Этот вздох мальчика, почти ребенка, потряс ее. Сам с ноготок, а все понимает сердцем. «Сирота! — думала она подавленно. — Да и Тотой, конечно, догадывается, только молчит… И что ж ей делать, бедняжке? Ну-ка, попробуй прокорми трех сирот. Колхоз помогает понемногу, только этим и живы. Недавно принесла со склада овса полмешка — все лучше, чем ничего… Только одна надежда у них теперь — на корову. Должна была скоро отелить-ся, да что-то затягивает, должно быть, перегуливала в прошлое лето. Тотой по утрам ругается на дворе. „Чтоб ты, — кричит, — околела! Сколько еще ждать, да когда же ты отелишься? Ребятишки извелись без молока, а тебе и дела нет, ходишь себе, даром корм жрешь!“ Оно и верно, дождаться бы им молока, тогда уже не так страшно. Да-а, как-то сложится теперь у них жизнь? Тотой часто стала приваливать. Жалко Байдалы, ведь сам бросился на мины, знал, что погибнет, и бросился… Это он по доброте своей… Судьба… Ничего… как-нибудь будут жить, дети подрастут. Трудно, конечно… У каждого горе-горькое. У них свое, у нас свое. Вот уйдем в Чаткал, может, легче будет… Тотой как-то спросила, словно невзначай: „Правду говорят, что Исмаил сбежал?“ А что я ей отвечу? „Не знаю, может и сбежал, да только у нас он не показывался“. Кто верит, кто нет… Только Мырзакул не попался бы на глаза, Мырзакул не пожалеет: он враг! Боже, охрани нас от Мырзакула!..» Долго еще сидела Сейде, погруженная в свои раздумья, и чем дальше бежали минуты, тем сильнее охватывала ее смутная тревога, из головы не выходил мальчишка, его недетский вздох, его голодные просящие глаза. Сейде мучило предчувствие беды.
Читать дальше