Когда нам, детям, воспитанникам сиротского дома, исполнилось двенадцать лет, мы впервые должны были идти на исповедь.
— Почему ты вчера не был на исповеди? — набросился на меня капеллан на следующее утро.
— Я исповедовался, ваше преосвященство!
— Ты лжешь!
И я рассказал, что со мной произошло: «Я стоял в церкви и ждал, когда меня позовут. Вдруг чья-то рука подала мне знак, и когда я вошел в исповедальню, передо мной сидел белый монах, который трижды спросил меня, как мое имя. В первый раз я этого не знал; во второй раз я знал, но забыл прежде, чем смог его выговорить, в третий раз у меня выступил холодный пот на лбу, а язык онемел. Я не мог произнести ни слова, хотя все в моей груди кричало:
„ Христофор !“ Видимо, белый монах это услышал, потому что он записал имя в книгу, указал на нее и произнес: „Я отпуская тебе все твои грехи, прошлые и будущие“». При моих последних словах, произнесенных совсем тихо, чтобы не услышали мои товарищи, капеллан в диком ужасе отпрянул назад и перекрестился.
В ту же самую ночь со мной случилось нечто странное: я каким-то непостижимым образом покинул приют и затем так же необъяснимо вернулся назад.
С вечера я лег раздетым, а утром проснулся в кровати полностью одетым и в пыльных сапогах. В сумке у меня оказались цветы, которые я, должно быть, собрал где-то высоко в горах.
Позже это стало случаться все чаще и чаще, пока не вмешались надзиратели сиротского приюта и не начали меня бить, потому что я не мог объяснить, где бываю по ночам.
Однажды меня вызвали в монастырь к капеллану. Он стоял посреди комнаты рядом со старым господином, который позднее усыновил меня, и я понял, что они говорили о моих ночных прогулках.
— Твое тело еще не созрело. Оно не должно ходить вместе с тобой. Я буду тебя связывать, — произнес старый господин, взял меня за руку и как-то по-особенному глотнул воздух. Мы направились к его дому.
Сердце у меня замирало от страха, потому что я не понял, что он имеет в виду.
Над железной, украшенной крупными гвоздями парадной дверью дома старого господина была выбита надпись: «Бартоломеус Фрайхер фон Йохер, почетный фонарщик».
Я никак не мог понять, каким образом аристократ стал фонарщиком. Когда я прочел эту надпись, я почувствовал, что все скудные знания, полученные в школе, высыпаются из меня, как бумажная шелуха, и я засомневался, способен ли я вообще здраво мыслить.
Позднее я узнал, что первый представитель рода барона, был простым фонарщиком, которому даровали дворянский титул за какие-то заслуги. С тех пор на гербе фон Йохеров рядом с другими эмблемами изображались масляная лампа, рука и палка, и бароны из поколения в поколение ежегодно получали от города маленькую ренту, независимо от того, продолжали ли они зажигать городские фонари или нет.
Уже на следующий день я должен был по настоянию барона приступить к работе.
— Сейчас твои руки должны научиться тому, что позднее предстоит совершить твоему Духу, — сказал он. — Как бы незначительна ни была профессия, она станет самой благородной, если твой Дух сумеет овладеть ею. Работа, не направленная на покорение души, не достойна того, чтобы тело принимало в ней участие.
Я смотрел на старого господина и молчал, потому что тогда я еще не совсем понимал то, что он имеет в виду.
— Или ты хочешь стать торговцем? — добавил он с дружеской усмешкой.
— А завтра я снова должен гасить фонари? — спросил я робко. Барон потрепал меня по щеке: — Конечно, ведь когда встает солнце, людям больше уже не нужен никакой другой свет.
Барон имел странную привычку иногда во время нашего разговора как-то по-особенному смотреть на меня; в его глазах тогда светился немой вопрос: «Понимаешь ли ты, наконец?» или «Я очень беспокоюсь, сможешь ли ты это разгадать?». В таких случаях я часто ощущал горячее пламя в груди, а голос, который тогда, на исповеди белому монаху, кричал имя «Христофор», давал мне неслышимый ответ.
Лицо барона с левой стороны было изуродовано ужасающим зобом, так что ворот его сюртука имел глубокий вырез до самого плеча, чтобы не стеснять движений шеи.
Ночью, когда сюртук, как обезглавленный труп, покоился на спинке кресла, меня охватывал неописуемый страх, и я мог от него освободиться, лишь представляя, какую доброту и благожелательность излучает барон обыкновенно. Вопреки его недугу и почти гротескной внешности — его седая борода, топорщившаяся из-под зоба, походила на метлу, — было в моем приемном отце что-то необычайно утонченное и нежное, что-то беспомощно-детское, что-то совершенно безобидное, что проявлялось еще ярче, когда он сердился и строго смотрел сквозь сильные оптические стекла своего старомодного пенсне.
Читать дальше