Несколько поодаль от нас сидел поэт, и вот он заговорил о луне.
Джентльмен, беседовавший со мной, заметил вполголоса:
— Ну вот, луна, например, мало имеет общего с войной, но увидите, что и она кому-нибудь напомнит о войне, — не пройдет и десяти минут, как луна будет позабыта!
Поэт говорил, что он наблюдал нечто, удивившее его: ему показалось, будто здесь, у экватора, свет луны гораздо сильнее, ярче, чем на севере; ему показалось, что, когда он приезжал в Новый Орлеан много лет тому назад, луна…
Тут его перебивают с другого конца комнаты:
— Погодите, я вам объясню это. Мне ваши слова напомнили один случай. Со времени войны все изменилось — одно к лучшему, другое — к худшему; но есть такие прирожденные ворчуны, которые видят только одну перемену к худшему. Я знавал одну такую старуху негритянку. Один молодой человек из Нью-Йорка сказал при ней: «Какая у вас здесь чудная луна». Она вздохнула и сказала: «Эх, милый мой, благослови вас бог, — посмотрели бы вы на эту луну до войны!»
Новая тема иссякла. Но поэт попытался возобновить разговор и снова упомянул о луне.
Последовал короткий диспут о том, действительно ли существует разница между лунным светом на севере и на юге — или это только кажется. От лунного сияния разговор незаметно перешел на искусственные методы рассеивать темноту. Тут кто-то вспомнил, что когда Фаррагет подходил темной ночью к Порт-Гудзону, он, не желая облегчать прицел артиллерии южан, не зажигал боевых огней, а выкрасил палубы всех своих судов в белый цвет, так что создал тусклое, но достаточное освещение, позволявшее его людям довольно легко передвигаться. Тут война снова выступила на сцену, а между тем десять минут еще не истекли.
Меня это не огорчило, так как всегда интересно послушать, что говорят о войне люди, которые на войне были; разглагольствования же о луне поэта, который на ней не был, обычно весьма скучны.
В субботу днем мы отправились в Новый Орлеан, к месту, где на арене происходят петушиные бои. Раньше я никогда и не видывал петушиного боя. Там собрались мужчины и мальчишки, самые разнообразные по возрасту и цвету кожи, по языку и национальности. Но меня поразило отсутствие традиционных грубых физиономий: их совсем не было. Если бы не петухи, можно было бы уверить приезжего, что здесь молитвенное собрание, а когда бой уже начался — что это религиозный диспут (конечно, если бы вы сначала завязали глаза вашему приезжему), так как рев был потрясающий.
Внутри круга стояли один негр и один белый; остальные все — за чертой. Петухов принесли в мешках, и в назначенное время оба владельца вынули их оттуда, погладили, приласкали, подтолкнули друг к другу и наконец отпустили. Большой черный петух вмиг кинулся на маленького серого и ударил его по голове шпорой. Серый не остался в долгу. И тут поднялся многоголосый вопль, который больше не умолкал. Прошло немного времени, и я уже ожидал, что петухи вот-вот упадут мертвыми; оба они ослепли, были все в крови и так измучены, что то и дело падали. Но они не прекращали драки и не умирали. Негр и белый то и дело подбирали их, обтирали, брызгали на них холодной водой и, взяв в рот их головки, держали их так с минуту, — вероятно, чтобы теплотой вернуть угасающую жизнь; впрочем, не знаю. Затем умирающих птиц снова спускали на землю, и они начинали ковылять словно ощупью, волоча крылья, сходились, наносили друг другу наугад один-два удара и опять падали в изнеможении.
Конца боя я не видел. Я заставлял себя терпеть зрелище, пока мог, но очень уж жаль было смотреть на птиц; я откровению в этом признался, и мы ушли. Нам потом сказали, что черный петух издох на арене, сражаясь до последней минуты.
Видно, этот «спорт» имеет в себе что-то необычайно притягательное для тех, кто до некоторой степени с ним знаком. Никогда я не видел, чтобы публика так наслаждалась другим зрелищем, как этим петушиным боем. И седовласые старцы и десятилетние мальчики одинаково безумствовали от восторга. Конечно, «петушиный бой» — бесчеловечная забава, в этом не может быть никакого сомнения; но это, пожалуй, более приличный и менее жестокий спорт, чем травля лисиц, — потому что петухи любят драться, они и сами испытывают удовольствие, а не только доставляют его другим, чего нельзя сказать о лисице.
Мы присутствовали однажды, — или, как говорят французы, ассистировали, — на скачках мулов. Мне они, я думаю, доставили больше наслаждения, чем любому бывшему там мулу, и больше наслаждения, чем любое виденное мною состязание. Обширная трибуна была переполнена «цветом красы и рыцарства» Нового Орлеана. Эта фраза не моя. Она принадлежит репортеру-южанину. Он употреблял ее в течение жизни двух поколений. Он повторяет ее двадцать, или двадцать тысяч, или миллион раз на дню — смотря по надобности. Он вынужден употреблять ее миллион раз на дню, если ему приходится (а это бывает часто) писать о знатных и уважаемых людях, ибо в его распоряжении для этой цели имеется только эта единственная фраза. Она ему никогда не надоедает, она всегда звучит прекрасно для его уха. В ней есть что-то от средневекового великолепия и мишуры, что тешит его вульгарную душу варвара. Если бы он жил в древние времена в Палестине, мы бы не слышали от него сообщений о «множестве парода». Нет, он сказал бы: «Цвет красы и рыцарства Галилеи собрался слушать нагорную проповедь». Вероятно, и жителям Юга изрядно надоела уже эта фраза, им хотелось бы чего-нибудь нового, но скорой перемены пока не предвидится.
Читать дальше