– И стоило везти такое к нам аж из Сент-Луиса, – шепнула Фрони.
– Что ж, я видывала и почудней орудия божьи, – ответила Дилси. – Тш-ш-ш, – зашептала она Бену. – Они запоют сейчас снова.
Гость поднялся и заговорил, и речь его звучала как речь белого. Голос у него оказался бесстрастный, холодный, несоразмерно зычный. И они прислушались – из любопытства, как если бы мартышка вдруг заговорила. Стали следить за ним, как за канатоходцам. Даже невзрачность его позабыли – так виртуозен был этот бег, балансировка и скольженье по ровной и холодной проволоке голоса; и когда наконец, плавно и стремительно сойдя на низы, он смолк, стоя у аналоя, положив на него поднятую на уровень плеча руку, а обезьяньим своим тельцем застыв, как мумия или как опорожненный сосуд, слушатели вздохнули и пошевелились, точно пробуждаясь от сна, приснившегося всем им сообща. Позади кафедры хор обмахивался веерами не переставая. Дилси прошептала: «Тш-ш. Запоют, запоют сейчас».
И тут раздался голос:
– Братие.
Проповедник не изменил позы. Не снял с аналоя руки, так и стоял недвижно, пока голос затухал в гулких отзвуках меж стенами. Как день от ночи, разнился этот голос от прежнего; печалью тембра напоминая альтгорн и западая в сердца их, он заново звучал там, когда уже и эхо кончило накатывать, затихло.
– Братие и сестрие, – раздалось снова. Проповедник убрал руку, заходил взад-вперед пред аналоем – убогая, в три погибели скрюченная фигурка человека, давно и наглухо замуровавшегося в борьбу с беспощадной землей. – Во мне жива память и кровь агнца божьего! – Сгорбясь, заложив руки за спину, он упорно вышагивал из угла в угол помоста под колокольцем и бумажными фестонами. Он был как стертый обломок утеса, снова и снова захлестываемый, крушимый волнами собственного голоса. Казалось, он телом своим питает этот голос, что, как упырь, впился в него и поглощает на глазах у них всех, и вот уже не осталось ни его, ни их, ни даже голоса, а одни лишь сердца говорили с сердцами в поющих ладах, и в словах уже не было нужды, – и когда он застыл, заведя руку на аналой для опоры, задрав обезьянье лицо, точно распятый в светлой муке, преодолевшей, лишившей всякого значения неказистость его и убогость, – протяжный выдох-стон исторгся из слушателей, и чье-то сопрано: «Да, Иисусе!»
По небу рваными облаками плыл день, и тусклые окна зажигались и меркли в призрачных отсветах. Автомобиль проехал, пробуксовывая по песку дороги, и затих вдалеке. Дилси сидела выпрямившись, положив руку Бену на колени. Две слезы проползли по ее запавшим щекам, изморщиненным годами, жертвенностью, самоотреченьем.
– Братие, – произнес проповедник трудным шепотом, не двигаясь.
– Да, Иисусе! – послышался тот же высокий женский голос, приглушенный покамест.
– Братья и сестры! – вновь зазвучали грустные альтгорны. Он распрямился, воздел обе руки. – Во мне жива память про божье ягня и про кровь его пролитую! – Они не заметили, когда именно речь его, интонация, выговор стали негритянскими, – они лишь сидели и слегка раскачивались, и голос вбирал их в себя без остатка.
– Когда долгие, холодные… О братья, говорю вам, когда долгие, холодные… Я, бедный грешник, вижу свет и вижу слово! Рассыпались в прах колесницы египетские, ушли поколенья. Жил богач – где он теперь, о братья? Жил бедняк – где он теперь, о сестры? Говорю вам – горе будет вам без млека и росы спасенья древлего, когда холодные, долгие годы пройдут и минут!
– Да, Иисусе!
– Говорю вам, братья, и говорю вам, сестры, – придет срок для каждого. Скажет бедный грешник: допустите меня лечь у Господа, дозвольте сложить мою ношу. Что же спросит Иисус тогда, о братья? О сестры? А жива в тебе, спросит, память про божье ягня и про кровь его? Ибо негоже мне небеса отягощать сверх меры!
Он порылся в пиджаке, достал носовой платок, утер пот с лица. В комнате стоял негромкий, дружный гул: «Ммммммммммммм!» Высокий женский голос восклицал: «Да, Иисусе! Иисусе!»
– Братья! Взгляните на малых детей, что сидят вон там. Когда-то и Иисус был как они. Его мэмми знала материнскую радость и муку. Она, может, на руках усыпляла его вечерами, и ангелы пели ему колыбельную; и, может, выглянув из двери, видела она, как проходят полисмены-римляне. – Проповедник вышагивал взад-вперед, отирая потное лицо. – Внимайте же, братья! Я вижу тот день. Мария сидит на пороге, и на коленях у нее Иисус, младенец Иисус. Такой же, как вон те малые дети. Я слышу, как ангелы баюкают его, поют мир и славу в вышних, вижу, как дитя закрывает глаза, и вижу, как Мария всполохнулась, вижу лица солдат: «Мы несем смерть! Смерть! Смерть младенцу Иисусу!» Я слышу плач и стенанье бедной матери – у нее отымают спасение и слово божье!
Читать дальше