Лишь спустя семь лет, ровно через одиннадцать лет после Марии, жена его родила еще одну дочь — Дороту. Через три года на свет появился сынок Карел, но он умер от воспаления легких, не прожив и полгода, что для Ганзелина навсегда осталось тяжелой, незаживающей раной. Еще через три года родилась Эмма; за ее рождение пани Ганзелинова заплатила жизнью. Ганзелин устроил ей пышные похороны и шел за гробом поистине с безутешным видом. Староградцы от века не помнили, чтобы кто-нибудь так убивался по своей жене. На кладбище он плакал долго, навзрыд, как мальчишка. Да, этот мужчина, завоевавший славу жестокосердного и нечуткого человека, плакал так, будто потерял не жену, с которой якобы пошел под венец из чувства благодарности или же из простой порядочности, а самое близкое, бесконечно любимое существо.
Увеличенную фотографию жены он повесил в амбулатории, и я могу засвидетельствовать, что, когда бы я туда ни вошел — будь на дворе весна или лето, — портрет неизменно был украшен цветами. Конечно, мне могут возразить, что о памяти покойной заботились дети. Допустим. Однако обращает на себя внимание то обстоятельство, что чудак доктор не женился во второй раз. И значит тогда, в университетском актовом зале свою клятву нерушимой верности жене он произнес от чистого сердца.
У порога, перед входной дверью, лежал веник, а выше, на уровне глаз, по белой штукатурке, рукой доктора крупными печатными буквами была выведена надпись: «Вытирайте ноги». Когда от веника оставались одни прутья, его заменяли другим, а когда надпись на стене смывало дождем, Ганзелин всякий раз заново аккуратно обводил ее чернильным карандашом.
Его пациентов и впрямь следовало встречать таким не слишком деликатным предупреждением: добравшись сюда из горных деревушек и хуторов, они оставляли всю приставшую к обуви непросыхающую дорожную грязь и на крыльце, и в сенях, и на кухне. На кухне? Ну да, на кухне — ведь у доктора, имевшего отличную амбулаторию, не было приемной. Летом ее заменяла скамейка под окном, в дождливую погоду пациенты набивались в сени, где для них было поставлено несколько стульев, но куда, скажите на милость, деваться зимой? Нельзя же было всех этих закоченевших дядюшек и тетушек с их хворями, гнездившимися в дырявых легких либо в отечных суставах, заставлять сидеть в сенях, на сквозняке! Посему на кухне, возле двери, стояла длинная лавка, словно взятая напрокат из какой-нибудь корчмы, а перед ней треногий шаткий столик. Вот на этой-то лавке, кряхтя и кашляя, рассаживались пациенты; с их обуви, вопреки грозному предупреждению, ручьями стекал на половичок растаявший снег, а на столик милосердная рука одной из докторских дочек ставила для сугреву чашку с горячим чаем или даже — если посетитель выглядел слишком уж жалко — кружку какао с куском хлеба.
Вход в амбулаторию был направо, в кухню — налево. Поскольку никаких вывесок на дверях не было, то новому посетителю нередко случалось перепутать их. Невелика беда! Пациента приглашали сесть, и расспросы маленькой хозяйки, хлопотавшей у плиты, были по сути дела чем-то вроде предварительного освидетельствования. Результаты его, полученные иногда ценой немалых усилий, в подробностях докладывались Ганзелину и служили важным подспорьем для установления диагноза. Эти пациенты, приходившие иногда из очень отдаленных мест, были людьми крайне неразговорчивыми и темными, к тому же говорили они парой на таком таинственном наречии, на такой странной смеси чешских и немецких диалектов, что объясняться с ними было делом отнюдь не легким. Пускаться в дальний путь именно к Ганзелину этих горемык вынуждала бедность. Ибо Ганзелин, при всей своей внешней суровости, был необычайно добр и, видя перед собой бедняка, не брал с него за осмотр ни геллера.
В кухне, которая, как сказано, в зимнее время служила приемной, с избытком хватало места для двух столов (за столом для пациентов семья никогда не обедала) и выложенной голубым в крапинках кафелем большой печи с перекладиной для сушки белья над плитой. Возле печки стоял низкий шкафчик со щетками, песком для чистки кастрюль и другими кухонными принадлежностями, спрятанными за отделанной бахромою занавеской. В одном углу кухни были встроены полки для посуды, в другом, с целой горой перин, громоздившихся чуть не до потолка, стояла кровать, на которой изредка кто-нибудь спал.
Из кухни одностворчатая дверь вела в так называемую большую горницу. Эта комната служила спальней четырем старшим дочерям Ганзелина и была битком набита всякой утварью, так что затопить высокую зеленую кафельную печь можно было, лишь отодвинув от нее Мариину бельевую корзину. У каждой девушки была здесь своя кровать и кое-какая мебель, где они держали белье и личные вещи. Лиде для этой цели служил отцовский чемодан, сохранившийся со студенческих лет, Гелене — шкафик, некогда служивший умывальником, с закрывавшимися на замок дверцами, Доре — старинный сундук с крышкой, расписанный цветами и птицами. Кроме того, там стоял пузатый, огромных размеров, дубовый платяной шкаф для общего пользования — его, надо думать, собрали прямо на месте, ибо сдвинуть это сооружение казалось выше человеческих сил.
Читать дальше